Скрип дерева на миг стихает, и я снова смотрю на бой. Мечи прижаты друг к другу, лица сближаются – они всё толкают и толкают, и каждый пытается заставить противника рухнуть. Но уступает наконец Гашпар. Он позволяет клинку Нандора соскользнуть со своего, и хотя делает шаг назад, его брат не медлит. Он наносит Гашпару удар с его слепой левой стороны, в бок, и тот, спотыкаясь, падает навзничь. Меч Нандора воздет, словно боевое знамя.
– Отличный бой, – говорит Нандор, выпуская клинок, и тот со звоном отлетает на землю. Его каштановые волосы изысканно растрёпаны, словно ветер ласкал их своими пальцами. – Но вряд ли я могу притвориться, что удивлён результатом. Монстры – это одно, Гашпар, но люди – гораздо более сложная задача. Для того чтобы сражаться со своими смертными врагами и побеждать, нужны оба глаза.
– Тебя услышали, – резко отвечает Гашпар. Его грудь под чёрным доломаном тяжело вздымается, и я чувствую предательский укол нежности. – По крайней мере, Матьи увидел демонстрацию правильного фехтования.
Заслышав своё имя, Матьи бежит к братьям, бросив на меня последний взгляд, исполненный глубокого недоверия. В напряжённой тишине я смотрю на них троих. Ветер доносит запах золы от чьего-то очага и аромат жгучей паприки с рынка. И я задаюсь вопросом, возможно ли, что никто другой не увидел то, что увидела я? Гашпар позволил своему брату победить.
Когда я наконец возвращаюсь к себе в комнату, уже поздно; небо блестит точно чёрный шёлк. Я выдержала обед с королём – небольшой пир, в ходе которого он принимал двух эмиссаров из Фолькстата. Оба были одеты в яркий атлас, воротники украшены кружевом, словно хохолки экзотических птиц. Король отчаянно пытался потчевать их вином, едой и лестью, но они, казалось, больше скучали и дерзко разговаривали друг с другом на своём родном языке. Язык фолькенов казался мелодичным, словно они рассказывали загадки и стишки, а потом вдруг делался резким, слишком странным и гортанным, чтобы его можно было имитировать. Но в конце концов они всё же предложили королю по тысяче человек каждый для помощи в борьбе с мерзанскими захватчиками, и король всё улыбался, хотя в зубах у него застряло семечко красной смородины. Нандор выглядел разочарованным результатом, и я не могла понять почему. Возможно, он надеялся на большее число людей или на более выгодную сделку, при которой мы не потеряем золото и серебро, потому как король быстро согласился сдать им внаём пару рудников в Сарвашваре, которые в любом случае находились на границе с Фолькстатом.
Мои мысли блуждали, и я слишком часто бросала взгляды на Гашпара, тщетно пытаясь привлечь его взгляд к себе. Недели, проведённые вместе, научили меня читать его мрачность и хмурые морщинки, научили отличать его настоящий гнев от притворного, научили выманивать его мягкость, словно аккуратно вытаскивать иголкой, и его улыбки, редкие и драгоценные, как капли крови. Теперь выражение его лица для меня стало ещё непонятнее, чем слова фолькенов, бахвалящихся у самого моего локтя. Но Гашпар даже не поднимал взгляд от своей тарелки, а его губы покраснели от вина.
Когда фолькены наконец достали договор, чтобы король подписал, я посмотрела на него, но это были лишь чернила, разбрызганные на странице. Король мог отправить всю страну в рабство или продать меня эмиссарам Фолькстата, а я бы даже не узнала об этом, пока на меня не надели бы цепи.
А потом, после всего этого, я нахожу под дверью записку.
Она короткая, и чернила ещё не успели высохнуть. Они окрашивают подушечку моего большого пальца, когда я разворачиваю её. Я даже не могу прочесть, кто подписал её, если она вообще подписана. Мой разум отчаянно пытается соединить петли и линии, но чем дольше я тщетно смотрю, тем больше хочется расплакаться, как ребёнку.
Решаю, что это наверняка написал Нандор. Его предупреждение во дворе не возымело эффекта, и он хотел ещё больше запугать меня, а может – наказать за то, что я посмела настаивать на своём, противиться ему, беспечно улыбаясь его колкостям. Слёзы щиплют уголки глаз, а потом падают на листок горячими брызгами, разбавляя чёрные чернила до серовато-серого.
Я думаю, что умру здесь, совсем как Алиф Хатун, глухая к угрозам, которые нашёптывали ей в ухо. При этой мысли что-то во мне твердеет, и весь мой страх и унижение застывают, переплавляясь в яростную смелость. Комкаю записку в кулаке и бегу по коридорам, миную барбакан и направляюсь к Улице Йехули.
Глава семнадцатая
Дом Жигмонда совсем не такой, как я ожидала. На самом деле, часть меня всё ещё думает о нём просто как о мужчине Йехули и гадает, в каком доме будет жить этот Йехули, в то время как другая часть меня думает о нём как об отце, и мой разум рисует свои туманные картины о том, в каком доме мой отец мог бы жить. Интересно, буду ли я когда-нибудь думать о нём как о моём отце-Йехули. О Йехули, который приходится мне отцом.
Здесь только одна комната с кроватью, очагом и столом со стульями. Немного даже похоже на хижину Вираг, но вещи Жигмонда более качественные, скорее ремесленного производства, чем домашнего. Кованые канделябры, увитые железным плющом по всей высоте. Тканая скатерть, вышитая цветами и листьями, и края её не побиты молью. Ощущение узнавания скорее бросает меня в дрожь, чем утешает. Я впервые понимаю, что хочу, чтобы Жигмонд отличался от всего, что я знала раньше. Новый отец для моей новой жизни.
– Благодарю тебя, – бормочу я, сжимая и разжимая пальцы, пока Жигмонд разжигает огонь. – Прости, что так поздно. Надеюсь, я не разбудила тебя.
Огонь приятно потрескивает, языки пламени облизывают почерневший камень. Жигмонд поднимается, стряхивая пепел с колен, и говорит:
– Разбудила. Но я просил тебя прийти и не назначал время, так что должен был ждать тебя в любое время дня.
Смаргиваю, глядя на него, всё ещё втянув голову в плечи. Только теперь я понимаю, насколько я готова к брани и ударам плетью, вздрагивая при малейшем изменении интонации или внезапном сжимании кулака. Но Жигмонд смотрит на меня спокойно, и его густые брови сдвинуты скорее с тревогой, чем с испугом.
– Мне нужна твоя помощь, – говорю я, ободрённая мягким выражением лица. – Кто-то во дворце оставил мне записку. Я не могу прочесть её.
Жигмонд издаёт вздох – кажется, облегчения. Я понимаю, что он тоже готовился к чему-то худшему.
– Дай взглянуть, – говорит он. И затем, словно подумав, добавляет: – Ивике.
Когда я слышу, как он произносит моё имя, лёд внутри меня тает. В складках своей юбки нащупываю клочок пергамента, сейчас сложенный в маленький тугой квадратик размером не больше жёлудя. Пытаюсь снова разглядеть его, прежде чем передать Жигмонду, но даже я вижу, что чернила размазались в причудливые очертания, словно на картах, в беспорядочный узор. Жигмонд всё равно разглядывает, щурясь, поднося к свету свечи. Подушечки его пальцев чуть темнеют от чернил.
– Прости, – через мгновение говорит он. – Я могу разобрать несколько букв, но остальные слишком размыты.
Киваю, и к горлу подступает комок.
– Спасибо, что попытался.
Жигмонд кивает в ответ. Он кладёт обрывок пергамента на стол, и я, как безумная, почти смеюсь над абсурдностью ситуации: моя записка у него на столе. И вот я, без волчьего плаща, стою в доме моего отца и смотрю ему в глаза. В детстве это казалось бы мечтой ещё более несбыточной, чем снова увидеть маму или радостно наблюдать, как Котолин заклёвана тысячью воронов. Я хранила эти непостижимые мечты бережно, как косу и монету, полируя их в уме, словно зеркало, кипя внутри, выжидая.
– Ты её помнишь? – слова вырываются почти без моего желания. – Маму.
Лицо Жигмонда печально сморщивается – уголки рта опускаются, и я слышу, как он сглатывает. На мгновение с немалой тревогой ловлю себя на мысли, что он может заплакать.
– Конечно же помню, – отвечает он. – Ты, должно быть, считаешь меня чудовищем или, по крайней мере, особенно холодным и чёрствым человеком. Ты, должно быть, задавалась вопросом, почему я так и не вернулся за тобой и не пытался помешать им забрать Могду.
Когда я слышу эти слова, они вызывают в памяти старую боль – ту самую боль, которая, я знаю, делает меня злой, как хромая собака.
– Да, – говорю я, и мой голос пропитывается ядом. – Я в самом деле удивлялась, почему моему собственному отцу, казалось, моя судьба вообще безразлична.
Жигмонд молчит, в его взгляде смятение. Я рада, хоть на мгновение, что испугала его. Много лет я жила так, пытаясь избавиться от своей боли, вполовину убеждённая в том, что вообще не имею права её чувствовать. Боясь, что у меня отнимут даже это, и все воспоминания, с этим связанные.
– Знаешь, это ведь я дал тебе имя, – наконец говорит Жигмонд. Голос его звучит напряжённо, тихо, словно чья-то нежная рука обхватила горло. – Ивике. На языке Йехули это означает «жизнь». Я ездил в Кехси каждый год шесть лет подряд и каждый раз проводил семь дней с Могдой. Это не так уж много, и никто из моих родных и друзей здесь, в Кирай Секе, не мог понять, почему я так увлечён женщиной, которую, казалось, совсем не знал, и чья жизнь настолько отличалась от моей. Но на самом деле мне понадобился всего один день, чтобы понять, что я люблю её. Я действительно любил её.
– Тогда почему ты ушёл от неё?
В груди ноет от тупой боли, словно пульсация крови под синяком.
– Она не захотела пойти со мной. Какая жизнь может быть у язычницы в Кирай Секе? – на этих его словах я прищуриваюсь, и лицо Жигмонда бледнеет от печали. – Дело не в патрифидах… когда мужчина Йехули женится на женщине, не принадлежащей общине, у нас на это не очень хорошо смотрят. А когда король снял меня с должности, я не смог вернуться в Кехси один. Было слишком опасно идти по лесу без сопровождения Охотников. Эта женщина, Вираг, предупредила меня, что ребёнок Могды – наш ребёнок – тоже будет в Кехси изгоем. Но Могда хотела оставить тебя. Я ничего не мог сделать.
Его голос прерывается, окрашенный отчаянием. Глаза у него мечтательные и влажные, затуманенные отблесками свечей. Я пытаюсь запомнить его черты, каждую складочку на лбу, форму подбородка, чтобы сохранить в себе и знать: я так долго думала, что несу тяжесть маминой смерти в одиночку, но в тот миг, когда король взмахнул клинком, он разрубил эту боль надвое. Мой отец носил свою часть страдания все эти годы, как камень, расколотый посередине, и зазубренные края его половины идеально сочетались с краями моей.