Волчица и Охотник — страница 49 из 74

Ремини, наконец, замолкает; его рука напряжённо замирает на краю стола. Белое перо на груди, кажется, топорщится, хотя воздух в зале неподвижен. Я знаю, что он думает о другом наследнике Святого Иштвана – о том, кого он хотел бы видеть на троне вместо нынешнего короля.


– Пойдём со мной, – резко говорит король. – Я должен посоветоваться с Принцепатрием.

После моей бессонной ночи у Жигмонда собрание совета особенно утомило меня, и у меня нет сил отказываться, даже если бы мой обет позволял это. В голове вертится всё, что я узнала, и всё, что ещё не успела узнать. Это похоже на пустые места, где должны быть гласные языка Йехули – что-то, чему тебя должен научить кто-то более старший и мудрый, если ты когда-нибудь захочешь понять, как заполнить пробелы.

Часовня изумляет меня тем, что она высечена прямо в скале. Дубовая дверь зажата между двумя скальными выступами и едва ли достаточно широкая, чтобы мы с королём сумели пройти через неё одновременно. На почерневших камнях закреплены факелы, а во многих маленьких выступах пещеры стоят свечи, испускающие круги туманного света. Потолок покрыт зелёным мхом, словно влажным дышащим ковром. Сыновья и Дочери Патрифидии снуют между скамьями, похожие на маленьких коричневых мышей. Их бритые головы блестят в свете свечей, словно жемчуг. Интересно, кто из них составил послание, призывающее к моей смерти?

Гашпар и Нандор оба присоединились к нам, выглядя должным образом покаянно. После того как я услышала бессвязные речи графа Ремини, мне ещё противнее встречаться с Нандором глазами, хотя он буравит меня ястребиным взглядом. В его глазах отражается бледный свет свечей. Гашпар старается не смотреть на меня вообще, но я замечаю, как он бросил на меня единственный взгляд – мельком, мне могло и показаться.

– Некоторые говорят, что трёхконечное копьё – на самом деле трезубец. – Голос Гашпара, хоть и звучит приглушённо, эхом разносится по почти опустевшей церкви. Слова царапают скалистый потолок. – Говорят, что Патрифидия зародилась как культ морского бога в Ионике, но трансформировалась и изменялась по мере продвижения дальше на север.

– Так говорят недоброжелатели и неверные, – прямо отвечает Нандор. – А ещё принцы, которые тратят слишком много времени на чтение безумной писанины еретиков в дворцовых архивах.

– О таких вещах не следует говорить в святом месте, – замечает король; кажется, ему нехорошо.

Между скамьями бежит узкий проход, поднимаясь по скале к большому каменному алтарю. Тающие свечи громоздятся на нём, как грязный снег. Они остыли и затвердели, превратившись в единую насыпь; иглы застывшего воска стекают с края помоста. Над ним установлено трёхконечное копьё – или трезубец – Принцепатрия, оправленное в золото, под которым располагается мраморная статуя, приобретшая бледно-зелёный цвет за сто лет воздействия влажного воздуха. Статуя изображает мужчину, полностью обнажённого, чьи мускулистые руки обвивают горло огромного быка. На пальцах его босых ног растёт мох. Длинные рога быка увиты плющом.

Статуя настолько любопытна, что я не могу удержаться от вопроса, сорвавшегося с губ:

– Кто это?

– Митрос, – к моему удивлению, отвечает Гашпар. – Он был смертным, получившим благосклонность Принцепатрия. Показал себя величайшим героем, и Принцепатрий сделал его бессмертным. А потом он шагнул в море и исчез, присоединившись к Богу на небесах.

Мне совсем не нравится, что Митрос в этой истории похож на Вильмёттена. Когда мы приближаемся к алтарю, я вижу выпирающие сухожилия на нагих бёдрах Митроса и свисающий между ними уд. Это заставляет меня задуматься, как Гашпар стал таким ужасным ханжой, когда он всю жизнь провёл, поклоняясь божеству у ног какого-то похотливого обнажённого мужчины.

Король и его сыновья преклоняют колени перед алтарём, сложив ладони. Сзади я вижу только их согнутые спины и сгорбленные плечи, их волосы. У короля волосы поседели с возрастом; тёмные кудри Гашпара ниспадают на шею; волосы Нандора похожи на завитки жидкого золота. Несколько мгновений они неподвижны и молчаливы, пока из-за алтаря не появляется Иршек, закутанный в кокон из коричневого муслина. Он неуверенно ковыляет по помосту и моргает влажными глазками. Теперь я вспомнила его – тот самый человек, что застыл рядом с Нандором во дворе, без тени колебаний наблюдавший, как мой отец стоит в свиной крови.

– Милорды, зачем вы пришли сюда сегодня? – спрашивает Иршек.

Голос у него низкий, гнусавый, и он напоминает мне злого вельможу из рассказа Жигмонда, который повелел убить всех Йехули. По правде говоря, я с трудом могу представить себе, чтобы Иршек совершил такое, – хотя бы потому, что я полагаю, Нандор со всех ног побежал бы исполнять это первым.

– Сегодня я молюсь о мудрости, – отвечает король. – Дабы я мог научиться исправлять ошибки прошлого.

– Тогда мудрость да пребудет с вами, – отвечает Иршек и проводит большим пальцем по лбу короля. Затем он поворачивается к Нандору. – О чём ты молишься сегодня, сын мой?

– Сегодня я молюсь о силе, – отвечает Нандор. – Дабы я мог совершить то, чего слабые люди не могут.

– Тогда сила да пребудет с тобой, – отвечает Иршек, проводя большим пальцем по лбу Нандора. Его ладонь застывает дольше, чем должна была бы, и Нандор закрывает глаза с судорожным вдохом. Вспоминаю историю Сабин, что он всю жизнь прожил со священником, который нашёптывал ему на ухо, и что-то прорезается сквозь мою ненависть: неожиданная выстраданная жалость. Можно ли винить охотничью собаку за то, что она кусается, когда её лишь научили пользоваться своими зубами?

Моя жалость иссыхает, когда Иршек обращается к Гашпару:

– О чём молишься сегодня ты, сын мой?

– Я хотел бы покаяться в грехе, – отвечает он.

Мне кажется, что воздух в пещере сгущается; чувствую, как напрягаются мои мышцы. Иршек кивает.

– Говори, сын мой.

– Я забрал жизнь человека. Двоих людей. Оба они были виновны в ужасных преступлениях, но были добрыми патрифидами, благочестивыми и набожными. Я хотел бы очистить свою душу от греха.

Он не признался, что целовал меня, что касался моей груди и гладил меня между бёдер. Я не вижу лица Гашпара, вижу лишь, как его плечи вздымаются от тяжёлого дыхания. Иршек быстро проводит большим пальцем по его лбу, едва касаясь бронзовой кожи.

– Крёстный Жизни дарует тебе свою милость, – говорит он. – Ты полностью исповедался, и твои грехи отпущены.

Когда король и его сыновья встают, идеально повторяя движение друг друга, я смотрю на Иршека. Сколько бы Гашпар ни болтал о душах и справедливости, разве достаточно лишь одного касания пальца священника, чтобы отпустить грехи? Интересно, как отнеслись бы к этому люди, которых он убил. Прежде чем я успеваю выразить своё недоумение, каждый из них достаёт маленький кожаный мешочек, затянутый шнурком. Из мешочков они высыпают по небольшой стопке золотых монет; на каждой блестит гравированный профиль Святого Иштвана. Мужчины держат монеты в сложенных чашей ладонях, и Иршек берёт их, засовывая каждую монету в свой кошель. Он дёргает шнурок, закрывая кошель, и монеты звенят, когда он прячет мешочек в складки своей мантии. Кошель бугром торчит у него на боку под коричневым муслином – ответ на мой невысказанный вопрос.

– Принцепатрий принимает ваше подношение, – говорит Иршек, склонив голову. – Где есть жертва – там непременно свершатся великие дела.

Иршек неторопливо направляется к затенённому дверному проёму. Теперь его походка чуть перекошена из-за тяжести монет. Нандор вскакивает на помост, следует за ним. Они обсуждают что-то шёпотом, сблизив головы. Возможно, записку у моей двери оставил сам Иршек, ещё один из лизоблюдов Нандора. Король бесцельно бродит среди скамей, что-то бормоча себе под нос. А я оказываюсь наедине с Гашпаром.

Возможность поговорить представилась нам впервые с тех пор, как он приходил навестить меня в моей камере, и воспоминание об этом отдаётся болью. И всё же во мне возникает слабый порыв рассказать ему обо всём случившемся: о заседании совета, о Жигмонде. Как будто Гашпар может помочь мне заполнить некоторые пустоты. Но я подавила этот порыв к тому моменту, как он открыл рот.

– Ты всё же выжила, – тихо говорит он.

– Уж не благодаря тебе, – огрызаюсь я. Вспоминаю, как он молча сидел за пиршественным столом, когда король занёс меч над моей головой, и чувствую себя несчастной как никогда.

Гашпар выдерживает мой взгляд; его кадык дёргается.

– Я пытался.

– Если ты имеешь в виду свои жалкие протесты на пиру…

– Нет, – отвечает он с ноткой упрямого раздражения, по которому я, как ни странно, скучала. – Перед пиром. Я умолял отца сохранить тебе жизнь, хотя и знал, что ты можешь стать моей погибелью.

Я помню, как Нандор просто коснулся меня, приложив палец к моим губам, явно не боясь, что я могу угрожать его святости. Интересно, что бы сделал Гашпар, если бы не боялся? Но он не исповедался обо мне как о грехе. Он не пытался искупить то, что сделал… то, что мы сделали вместе.

– Ты преклонял перед ним колени? – неуклюже спрашиваю я.

Это не тот вопрос, на который полагается отвечать, и я почти готова, что Гашпар помрачнеет и отвернётся. В это застывшее мгновение в часовне не слышно ни звука, кроме унисона нашего дыхания; даже капанье воды и шаги короля стихли. Гашпар смотрит на меня не моргая, так долго, что мои глаза становятся горячими и влажными. И наконец отвечает:

– Да.

Глава восемнадцатая

После того первого раза я провожу пять ночей подряд в доме Жигмонда, изучая буквы. Кажется, не совсем правильно будет назвать то, что я делаю, написанием – пока нет. Я могу лишь скопировать то, что вижу на пергаментах Жигмонда, и не могу придумать ни одного слова.

Жигмонд наблюдает за мной поверх своей книги, пока я не начинаю зевать на каждом втором вздохе, а перед глазами не мутнеет настолько, чтобы что-либо читать. Тогда он укладывает меня спать в свою постель, накрыв одеялом, пахнущим свечным воском, чернилами и старой бумагой, пахнущей им.