Волчица и Охотник — страница 50 из 74

Когда розовый рассвет проникает в окно и падает на моё сонное лицо, я знаю, что пора вернуться в замок и сидеть с мутным взглядом рядом с королём, словно какой-нибудь исключительно преданный сторожевой пёс. Собрания совета, пиры и посещения церкви проходят мимо меня однообразной литанией. Весь день я не могу думать ни о чём ином, кроме как о том, как вечером вернусь к Жигмонду.

Он рассказывает мне истории о маме, только хорошие, когда она была живой и розовощёкой, с округлившимся животом, мечтающей обо мне. Я рассказываю ему о Вираг и её драматично-мрачных предсказаниях, стараясь никогда не упоминать о побоях, пытаясь выжать маленькие кусочки юмора из моей в целом невесёлой жизни. Жигмонд в этом особенно хорош – он не жалеет себя, как Вираг. Даже когда он рассказывает о жестоком обращении со стороны Нандора, он заставляет меня смеяться, изображая Охотников в виде только что остриженных овец, смущённых своей наготой, блеющих вслед своему более красивому и пушистому хозяину. Только тогда я чувствую себя достаточно смелой, чтобы вспомнить слова графа Ремини.

– В ходе заседания совета, – начинаю я тихо, неуверенно, – был один граф – граф Акошвара – который сказал, что для Йехули есть место, где у них могут быть свои собственные города и селения. Полоса земли в Родинъе, отведённая им. Сказал, что другие западные государства уже отсылают туда своих Йехули.

Свет веселья в глазах Жигмонда угасает.

– Это место называют Столб. Он скроен из худших участков земли Родинской империи, неровных и холодных, где мало что может расти. Йехули живут там в своих городах и сёлах, это правда, но существуют законы, запрещающие им владеть землёй и торговать, работать в определённые дни, отправлять детей в школу. А потом из близлежащих городов приезжают патрифиды – жечь дома Йехули, убивать. Они не щадят даже женщин и детей.

К горлу подступает горячий ком.

– Но разве всё это не происходит и здесь? Нандор приказал арестовать тебя и подвергнуть пыткам в священный для патрифидов день, а теперь угрожает Йехули расправой…

– Моя семья, – начинает Жигмонд, а потом откашливается, поправляя себя. – Наша семья жила в Кирай Секе уже шесть поколений. Мы служили королям и графам. Занимались всем, от ювелирного дела до подметания улиц. Мы видели, как городские врата пали перед врагами короля Иштвана, а затем вновь были отстроены. Мы видели его коронацию и перешёптывались о ней на древнерийарском со всеми остальными. Это – наш дом, так же как Кехси – твой.

– Но там не мой дом, – говорю я, чувствуя, как что-то внутри переворачивается. – Больше нет. Они изгнали меня, отправили на верную смерть.

Жигмонд переводит дыхание. Я вижу, что он сожалеет о своих словах, но не успевает извиниться, когда раздаётся стук в дверь. Это Батъя, несущая две огромные полные корзины и шёлковую ткань, перекинутую через руку.

Невольно кривлю губы при виде её, словно надкусила кислый цитрус. Теперь я достаточно уже выучила язык Йехули, чтобы знать, что при нашей первой встрече она назвала меня пухлой.

– Ну, я ведь велела тебе пригласить её, не так ли? – Батъя суёт мне шёлк; когда ткань разворачивается на столе, я понимаю, что это платье. – А вот и твоя еда. Словно я не готовлю для тебя во все остальные дни года.

Моргая, касаюсь рукава платья, не зная, что и сказать. Жигмонд забирает у Батъи корзины, нагруженные свежими буханками сладкого хлеба и мешочками с твёрдым печеньем, усеянным маком.

– Благодарю тебя, – говорит он, целуя женщину в щёку, и его лицо чуть розовеет. – Твои дочери с мужьями уже пошли в храм?

– Да, – отвечает она. – Я сказала им, что позабочусь о том, чтоб вы встали с постели и оделись. И что ты просил меня принести твоей дочери что-нибудь из одежды.

– А зачем подарки? – спрашиваю я.

Жигмонд открывает было рот, но Батъя отвечает первая:

– Две порции еды в праздник мы должны отдать друзьям, и по крайней мере две – тем, кому нужно чем-то наполнить животы. Мы ходили по самым бедным улицам Кирай Сека и отдавали им хлеб, но они не рады были принимать добро от Йехули, а потом король всё равно запретил это. Жигмонд, ты вообще ничего не рассказывал своей дочери? Ты учишь её читать – так почему б тебе не научить её читать священные писания? Она выглядит потерянной, как новорождённый оленёнок.

Это сравнение добрее, чем я ожидала, и, несмотря на всю её угрюмость, Батъя, кажется, не испытывает никаких угрызений совести по поводу того, что пригласила меня в храм. Чувствую укол вины за то, что сравниваю её с Вираг.

– А вы не боитесь? – вопрос срывается почти непрошено. – Нандор хочет, чтобы вы ушли, и графы хотят того же… Вам не кажется опасным праздновать что бы то ни было?

Интересно, сочтёт ли Батъя мои слова неучтивыми. Если б она и правда была похожа на Вираг, меня б уже ударили или отругали. Но Батъя только смеётся.

– О, если б мы праздновали лишь в те дни, когда опасности нет, у нас вообще не осталось бы поводов для празднования, – говорит она. – Давай-ка, пойдём, Жигмонд, и дочку свою приводи. Думаю, ей захочется услышать эту историю.

Храм тоже оказывается совсем не таким, как я думала. Жигмонд сказал мне, что на языке Йехули он называется шул[7]. После того как я увидела серые дома на Улице Йехули, я ожидала увидеть маленькое здание из дерева или крошащегося камня, в котором с трудом могла бы разместиться кучка молящихся стоя. Но храм больше, чем даже королевская часовня с её скалами, мхом и журчащей водой, и, возможно, даже величественнее. Куполообразный потолок окрашен в ярко-голубой цвет, словно широкая щека неба, усеянная звёздами. Целые ряды полированных деревянных скамей ведут к алтарю из резного мрамора, но обнажённой статуи там нет – только аналой с лежащей на нём раскрытой книгой. Дюжина люстр покачивается, распространяя вокруг прозрачный свечной свет. Золотые завитки поднимаются по высоким колоннам цвета слоновой кости, устремлённым к потолку, словно крепкие древние дубы. Даже переполненный людьми храм кажется таким огромным, что я знаю – мой голос эхом разнёсся бы по всему залу до самого аналоя, если б я решилась заговорить.

Платье, которое мне одолжила Батъя, сидит на мне на удивление хорошо, и лиф довольно просторный. Оно застёгивается до самого горла – пожалуй, самый целомудренный наряд, который я когда-либо носила. Большинство других женщин моего возраста повязали головы платками, и это сбивает меня с толку, пока я не вижу, как они садятся рядом со своими суровыми мужьями, сажая на колени своих непоседливых детей. Чувство ужасного одиночества прошивает меня, и невольно я задаюсь вопросом, испытывает ли Жигмонд то же самое. Или он уже успел приучить себя после стольких лет к тому, что сидит в целом море других семей. Он ведёт меня к скамье, где сидит Батъя, а рядом с ней, словно вороны на насесте, устроились три её черноволосых дочери.

Младшая бросает на меня испепеляющий взгляд:

– Мама, на ней моё платье.

– Хватит, Йозефа, – осекает Батъя. – Можешь считать это милосердным поступком.

Йозефа хмуро смотрит на мать, но когда снова поворачивается ко мне, её лицо выражает лишь любопытство, а розовые губы складываются в улыбку.

– Ты дочь Жигмонда?

Молча киваю.

– Тогда тебя, видимо, не обратили? Ты не замужем. – Она окидывает меня взглядом с головы до ног, словно торговец, осматривающий фарфоровую вазу на предмет трещин. – Ты выглядишь старше, чем я. Если ты хочешь замуж…

– Йозефа, – вмешивается Батъя. – Равви уже вот-вот начнёт.

Йозефа поджимает губы и снова поворачивается к аналою. Щёки у меня горят, но это совсем слабое волнение. Внутри нет чувства стыда. Я давно научилась различать, какие вопросы задаются просто чтобы что-то узнать, а какие – чтобы ранить. Любопытство Йозефы – простое, не злобное. Котолин посмеялась бы над такой простотой и наглостью. Я думаю, она могла бы задать их любой девушке-Йехули, оставшейся незамужней в свои двадцать пять, и при этой мысли внутри теснится, расцветает надежда, словно я сжимаю в кулаке монету.

Ожидаю, что равви окажется кем-то вроде Иршека, но он моложе, с густой жёсткой вьющейся бородой, чёрной, как мокрая ежевика. На аналое стоят две свечи, и когда равви проводит чем-то по подсвечникам, оба фитиля вспыхивают. У меня перехватывает дыхание, как и когда это сделал Жигмонд.

Он начинает говорить, и я испытываю огромное облегчение, слыша рийарский, а не йехульский. Кожу покалывает при воспоминании о словах графа Ремини о том, с какой лёгкостью он представлял себе, будто Йехули могут отказаться от своих домов и своей истории, связанной с Ригорзагом, и как я сама пусть и недолго, но разделяла ту же фантазию. Сейчас это кажется невозможным даже представить – рийарские слова струятся с губ равви так же легко, как вода из горного источника.

История, которую он рассказывает, мне знакома – имена и места вспыхивают в моей голове, как сигнальные огни. Есть осиротевшая девушка-Йехули, Эсфирь, которая вышла замуж за царя. Царь не знал, что его новая жена – Йехули; не знал о том и злой вельможа, который замышлял убить всех Йехули в царстве. Когда Жигмонд рассказывал мне эту историю вот уже столько лет назад, он изображал вельможу высоким голосом, заставлявшим меня хохотать. Теперь каждый раз, когда равви произносит имя вельможи, храм наполняется криками и кукареканьем, звуками, которые вычёркивают вельможу из сказки, как большой палец, стирающий чернила. Я вспоминаю Жигмонда, затемнившего первую букву слова «эмет», превратив «истину» в «смерть».

– Эсфирь знала, что её сделали царицей, чтобы она могла помочь своему народу, но обращение к царю с такой просьбой было бы нарушением закона, которое навлекло бы на неё смерть, – говорит равви. – Итак, три дня Эсфирь молилась и постилась, и оттачивала свой ум, а потом всё же пошла к царю.

Я уже знаю, что история заканчивается торжеством Эсфирь, спасением Йехули и убийством злого вельможи. Также я знаю, что в этой истории есть урок, как и во всех страшных сказаниях Вираг, но никак не могу понять, в чём именно. Была ли Эсфирь храброй или хитрой? Был ли царь жестоким или просто глупым? Думаю, Вираг сказала бы, что Эсфирь была трусихой просто потому, что вообще вышла замуж за царя, или потому, что прежде не перерезала ему горло, пока он крепко спал на их брачном ложе.