Толика горя просачивается в моё сердце, как дождевая вода сквозь корни. Вокруг меня сидят Йехули со своими семьями, соприкасаясь плечами, соединив руки, а мы с Жигмондом сидим на некотором расстоянии, едва касаясь ногами. Йехульские слова шёпотом плывут по воздуху, тонкие и бледные, как пылинки, по большей части всё ещё чуждые мне. Я могу сидеть в их храме, носить их одежду и даже пытаться постичь их язык, но я всё равно не одна из них.
И вдруг, как ни странно, Жигмонд накрывает ладонью мою руку. Чувствую, как дрожь сомнений пробегает по его ладони, но потом он переплетает свои пальцы с моими. Меня окутывает тепло. Йозефа протягивает руку над коленями матери и почти рассеянно разглаживает одну из складок моего платья – своего платья, – словно поправляет собственную растрепавшуюся причёску. Жигмонд по-прежнему смотрит прямо перед собой, наблюдая за равви, но когда бросает на меня взгляд, я вижу в его глазах чудесное умиротворение.
После чтений люди хлынули из храма на улицу. На праздничных столах – огромные тарелки с треугольными пельменями, тонкие блинчики с завёрнутым внутрь сладким сыром, посыпанные последней летней ежевикой, графины с вином и те самые твёрдые печенья, которые Батъя приносила отцу в корзине с подарками, с капелькой вишнёвого варенья в центре. Жигмонд сказал, что это небольшой праздник, но он выглядит таким же большим, как любой праздник из тех, что устраивали в Кехси. Дальше по улице мужчина разыгрывает непристойную кукольную пьесу, рассказывая историю с Эсфирь с некоторыми добавлениями, не предназначенными для детских ушей. Дети всё равно не слушают – бегают, хватаясь за юбки матерей, перемазанные ягодным соком. Девушки носят бумажные короны, воображая себя царицей Эсфирь. Закатное небо переливается оранжевым и золотым.
Я задерживаюсь у праздничного стола, едва удерживаюсь от того, чтобы не прижаться к Жигмонду, как ребёнок. В основном он тихо общается с Батъей, сжимая в руке чашу с вином. Я вижу, что каждая семья Йехули – словно созвездие, а Жигмонд – одинокая звезда, излучающая свой неповторимый свет. Так и я жила в Кехси, дочь без матери, и ничто не держало меня, кроме косы в одном кармане и монеты в другом. Наполняю чашу вином и выпиваю залпом.
– Мама обидится, если ты не попробуешь её пельмени, – говорит Йозефа.
Отставляю чашу.
– Твоя мама назвала меня пухлой.
Йозефа смотрит на меня, хмуря брови, словно пытаясь оценить, насколько правдивы слова её матери.
– Она всё равно обидится. А если ты пухленькая, то и я тоже. Мы же влезаем в одно и то же платье.
Она берёт печенье и съедает в два укуса, по-волчьи ухмыляясь. С некоторой тревогой наблюдаю за ней. Другие дочери Батъи старше, замужем, и глаза у каждой тускло поблёскивают усталостью от троих детей. У Йозефы глаза яркие, как у матери, и лицо усыпано веснушками, словно их разбросала чья-то ленивая рука. Она красива, как острый нож – проведя столько лет бок о бок с Котолин и другими девушками Кехси, мучившими меня, мне трудно смотреть на красивых девушек и не думать о лезвиях, прячущихся за их улыбками. Если б мы были в Кехси, Йозефа, кажется, из тех, кто дёргал бы меня за волосы и насмехался б надо мной. Но сейчас она лишь наполняет мою чашу вином, а затем доливает в свою.
– Спасибо, – говорю я.
Мой голос пропитан подозрением, и Йозефа это понимает, поджимает губы.
– Мама говорит, что ты родом из языческих селений в Форкошваре и что твоя мать была язычницей. Почему ты в Кирай Секе?
Проглатываю вино.
– Долгая история.
– Мы, Йехули, любим истории, если ты ещё не поняла. – Её глаза светятся, смеются. – Придётся тебе привыкнуть рассказывать истории, если хочешь быть одной из нас.
Я почти говорю, что зато умею хорошо слушать, но мало рассказывала сама.
– Но я не могу быть одной из вас, не так ли? Я почти не знаю ни ваш язык, ни ваши молитвы, ни…
– Ты можешь научиться. – Йозефа пожимает плечами. – Ты же не дурочка, да? Вот мой маленький двоюродный брат умеет читать священную книгу, и то до сих пор думает, что чёрные куры несут чёрные яйца. И хотя твоя мать не была Йехули, ты ведь можешь пройти обращение.
– Это часто случается? – с интересом спрашиваю я. – Обращения.
– Уже не очень. Но давным-давно, ещё до прихода в Ригорзаг Патрифидии, было много мужчин и женщин Йехули, заключавших браки с чужаками. Эти чужаки потом обращались и воспитывали здесь своих детей, и никто даже не знал, что они другие. Конечно, это было ещё в те времена, когда мы могли жить, где желали, и не было никакой Улицы Йехули.
– До Патрифидии?
Хотя Вираг утверждает, что помнит времена, когда не сверкали трёхконечные копья или топоры Охотников, я не могу себе этого представить.
– Конечно, – отвечает Йозефа. – Йехули жили в этом городе, когда король Иштван не был даже мечтой в мыслях своей матери. Иначе почему, ты думаешь, наш храм такой великолепный, хотя сейчас мы можем работать только в те дни и на тех должностях, которые позволяют нам патрифиды? Наш храм стоял здесь до Расколотой Башни и задолго до того, как король вырубил свою часовню в склоне холма.
Это откровение шокирует меня. Всё, что я знаю об истории Рийар, я узнала, сидя у ног Вираг, и она, конечно же, никогда не упоминала о Йехули. Йозефа наблюдает, как лицо у меня краснеет сначала от недоумения, а потом от гнева, когда я думаю о Патрифидии как о некой волне, пожирающей бледный древний камень.
– Почему вы так добры ко мне? – Это не тот вопрос, который я собиралась задать, но он родился без моего ведома.
– Почему нет? – удивляется Йозефа, хмурясь. – Жигмонд был один почти всю жизнь; на это тяжело смотреть. Теперь он узнал, что дочь, которую он считал мёртвой, всё-таки жива – так почему мы должны обижаться, что её мать была язычницей?
– Потому что я лишь наполовину… – начинаю было я и осекаю себя, потому что Йозефа смотрит на меня так, словно я и правда дурочка.
– Некоторым на этой улице такое может не понравиться, – говорит она. – Но я думаю, это патрифиды больше заботятся о том, чтобы мериться кровью.
Не только патрифиды. Мои мысли возвращаются к Котолин, к её лицу в отблесках синего пламени. Несмотря на все её красноречивые заверения, Йозефа могла чувствовать себя защищённой, как лисёнок в своей берлоге. Кровь имеет силу. Я видела, как она струится по запястью Гашпара, чувствовала, как она высыхает на задней стороне моих бёдер. Я вкушала эту правду всю свою жизнь, ещё до того, как узнала, что можно рассечь себе руку, чтобы разжечь огонь, или отрубить мизинец, чтобы впустить в себя магию Эрдёга.
В нескольких футах от нас Батъя, запрокинув голову, смеётся над чем-то, что сказал мой отец. Глаза у неё блестят. Я помню, как она сидела с дочерьми в храме – отсутствие у неё мужа стало очевидным для меня только сейчас.
– А как насчёт твоего отца? – с интересом спрашиваю я, уже не пытаясь быть тактичной. – Где он?
– Умер, когда я была ещё ребёнком. – Йозефа безмятежно моргает. – Я его совсем не помню. Но знаю, каково это – быть без него.
Её смелый ответ почти вызывает во мне смущение за то, что я спросила, и вдвойне мне совестно за то, что я подумала, что она мягкая, как щенок, и не ведает никаких невзгод. Теперь я вижу другой смысл в улыбке Батъи и по-новому смотрю на то, как Жигмонд положил ладонь на её руку.
Открываю рот, чтоб ответить, но ветер усиливается, донося голоса дальше по Улице Йехули. На фасадах домов пляшут огни, а на брусчатку ложатся движущиеся тени. Теперь моя кровь стынет.
Разум рождает в воображении образы столбов и факелов, тел на улице. Но я не вижу сверкающих лезвий – лишь толпу, собравшуюся в самом конце дороги, в основном состоящую из крестьян в домотканых одеждах. Они бормочут, покачивая головами, словно степные мыши, но есть один голос, сладкий и знакомый, который прорезается сквозь остальные.
– Смотрите, как они празднуют, пока наших солдат поражает мерзанская сталь, – говорит Нандор. – Посмотрите, с каким аппетитом они едят, пока армия мерзанского бея сжигает наши посевы в Акошваре. Если вы, как и я, веруете, что Принцепатрий вознаграждает за непоколебимую веру и наказывает за отступничество, то как можете не верить, что он карает нас за то, что мы приютили безбожников в своём городе?
Толпа отзывается одобрительным хором. Йозефа замерла рядом со мной, одной рукой вцепившись в край праздничного стола так, что костяшки пальцев побелели. За мной Жигмонд смотрит то на меня, то на Нандора, и винный румянец на его щеках блекнет.
– Всё это время король искал силу, чтобы победить мерзанцев и положить конец войне, – продолжает Нандор. Он расхаживает перед толпой, и шаги его сапог лёгкие, точно пёрышко. – Крал волшебство из ногтей язычниц, словно какой-то нечестивый расхититель могил. Но, возможно, решение всё это время было перед нами: выслать Йехули из нашего города, а язычников стереть с лица земли.
Его слова откровенно мятежны. Оглядываю толпу, ища Гашпара или любого, кто мог бы стать свидетелем измены Нандора. Сердце замирает, когда я вижу чёрный шаубе, но это не Гашпар – всего лишь безымянный Охотник, чьё лицо мне незнакомо. Мой взгляд останавливается на другом Охотнике и ещё на одном – их топоры висят на поясе, а глаза благоговейно следят за Нандором. Перед глазами у меня мутится, а к горлу подступает тошнота – вот-вот вырвет.
Толпа собирается вокруг Нандора, продвигаясь дальше по дороге. Все звуки нашего пира смолкли. Дети цепляются за ноги отцов, перья их масок развеваются на ветру. Равви молча баюкает чашу в одной руке и недоеденное печенье в другой. В данный момент все мы являемся частью одного и того же созвездия – десятки звёзд, сгрудившиеся в одном и том же ужасе.
Нандор вырывается вперёд. В вечернем свете его лицо сияет, и огни факелов поблёскивают, отражаясь на щеках. Он подходит ко мне, и Йозефа тихонько ахает от страха, отступая. Я держу себя в руках, хотя сердце заходится в бешеном стуке. Когда Нандор наконец останавливается, наши носы буквально в волоске друг от друга. Я вижу крохотную несовершенную родинку у него над левой бровью.