Волчица и Охотник — страница 59 из 74

Я киваю, но в груди горит. Не уверена, сколько ещё я смогу играть в эту игру, даже если больше всего на свете жажду знать правду. Во всех историях всегда есть три задания, три вопроса, три шанса обречь себя или обмануть смерть, или победить в сделке с богом-трикстером.

– А когда ты вытащил меня из воды? – спрашиваю я. – Когда я провалилась в замёрзшее озеро.

Гашпар сжимает своё запястье, прикрывая ладонью бледный узор шрамов. Тишина парит над нами. На миг невольно задаюсь вопросом, ответит ли он вообще.

– Мне кажется, тогда я любил тебя, – отвечает он. – И ненавидел себя за это.

Его голос подрагивает, как пламя на ветру, то вспыхивая, то снова угасая. Я точно помню тот миг, когда осознала, насколько же он прекрасен, когда мы оба дрожали, мокрые, залитые холодным белым светом. Теперь я чувствую, как тьма изгибается и оборачивается вокруг нас, чёрная, как шаубе Охотника.

– Но ты последовал за мной сюда, – слышу я собственный шёпот. – Какая глупость для благочестивого принца.

Он судорожно вздыхает:

– Ты уже много раз делала из меня дурака.

Неосознанно мне хочется рассмеяться. Вся его глупость – в верности и смирении, в его упрямых добродетелях и крепких благородных обещаниях. Хотела бы я сказать о себе то же самое. Я делаю шаг к нему, мой нос оказывается на уровне его подбородка. Поскольку мы уже целовались раньше, я точно знаю, насколько мне пришлось бы придвинуться, чтобы встретиться с его губами, и как они бы разомкнулись, если б я это сделала. И как мне удалось бы выманить из него тихий стон, когда он обнял бы меня за талию. Вместо этого я говорю:

– А сейчас ты любишь меня?

– Да, – говорит он. В этом слове есть что-то от его раздражённого нетерпения принца, словно он пытается удержаться от мрачного взгляда, когда говорит это. А за этим я слышу нежность – ту же нежность, как когда его губы коснулись шрама на моём горле.

– Ты желаешь меня?

Прежде чем мы отправились в подземелья, я вернулась к себе в комнату, чтобы забрать свой волчий плащ и сменить испорченное платье Йозефы на новое – то, которое король повелел сшить для меня. Гашпар тогда повернулся спиной, когда я сняла бледный шёлк, обнажая кожу и грудь перед каменной стеной. Но когда он снова обернулся, я видела, как он покраснел до кончиков ушей и прикусил нижнюю губу до крови.

– Да, – говорит он.

Сглатываю:

– И ты последуешь за мной дальше в холод?

Гашпар вскидывает голову, устремляя взгляд к усыпанному звёздами небу, а потом снова смотрит на меня. Он сглатывает, бронзовая кожа на его горле чуть дрожит в морозном свете.

– Да, – наконец говорит он.

Что-то тёплое разливается по всему моему телу, проникая глубже, в кости и кровь. Это быстрая и яркая вспышка, как радость, внезапная искра на кремне, касающемся трута; это больше похоже на старое дерево, подожжённое летом, когда огонь потихоньку ползёт по сучкам и неровностям почерневшей древесины. Во мне чуть поднимается моё собственное раздражённое нетерпение.

– Я не поверю тебе, – говорю я, – пока ты не преклонишь колени.

Очень медленно Гашпар опускается на землю. Его сапоги оставляют длинные следы на снегу. Он поднимает взгляд на меня, его плечи вздымаются и опускаются в ожидании.

Я делаю ещё один шаг к нему, достаточно близко, чтобы шёлк моего платья касался его щеки. Обхватываю ладонями его лицо, и мой большой палец задевает край повязки на его глазу. Гашпар едва заметно вздрагивает, но не отстраняется.

Его руки тоже блуждают – проскальзывают мне под юбку, пробегают вверх по бёдрам сзади. Пальцы очерчивают сетку шрамов. Я напрягаюсь, и он чувствует это, останавливается, прижимая ладони к моей коже.

– Откуда они у тебя? – тихо спрашивает он.

– Меня часто наказывали, – говорю я. – За то, что спорила, за то, что убегала. Я была ужасная, грубая, и ты, наверное, подумал бы, что я заслужила большинство этих шрамов.

Он с усилием смеётся, и его смех рассеивается бледным дымом в холодном воздухе.

– Похоже на наказание, которое мог бы придумать патрифид.

Закрываю глаза. Гашпар задирает платье, и я тихо ахаю, когда его губы скользят по внутренней стороне бедра. Волна удовольствия прокатывается по мне, когда его губы скользят всё выше, находя себе место меж ног. Издаю тихий стон, всхлип. Его язык горячо проходит сквозь меня. А потом я падаю на колени рядом с ним, зажимаю ладонями его лицо и жарко целую в губы.

Не прерывая поцелуя, я заставляю его лечь вниз, в снег, и его плащ веером распахивается по замёрзшей земле. Я могу думать лишь о том, как же сильно хочу быть ближе к нему, чтобы он защитил меня от холода, как делал много ночей в Калеве. Он целует мой подбородок, шею. Интересно, думает ли он о своём обете Охотника, когда я оседлала его и его руки скользят под моим платьем, по моей груди. Большим пальцем он касается моего соска, и я издаю стон, не отрываясь от его губ, отчаянно нуждаясь в нём, задыхаясь.

– Ты отречёшься от меня и на этот раз? – спрашиваю я. Мои волосы накрывают нас обоих, словно мягкие ветви ивы. – Оттолкнёшь меня и попросишь больше не говорить об этом, будешь болтать снова и снова, как прикосновение к моему телу очернило твою душу?

Я не ожидала, что во мне снова вспыхнет эта старая боль и что мой голос будет дрожать при каждом слове. Лицо Гашпара искажается печалью.

– Ты убила во мне всё, что ещё оставалось от набожного истово верующего Охотника, – отвечает он. В его голосе сквозит боль. Я представляю, как образ Принцепатрия растворяется в его разуме, словно луна, исчезающая в черноте неба. Он убирает руку с моей груди, сжимает кулак рядом с моим сердцем. – Это – всё, что осталось.

Никто, кроме мамы, никогда не говорил со мной так нежно – даже Вираг в её самые тёплые дни. И уж конечно, никто из мужчин, с которыми я возлежала на берегу реки и которые лишь нашёптывали в темноте заученную лесть. Почему-то теперь мне хочется плакать. Прижимаюсь лбом к его лбу, пока мои пальцы проскальзывают под пояс его штанов.

– Ты ещё молишься?

Он вздрагивает, когда я сжимаю его; в глазу отражается огонь.

– Иногда.

– Тогда помолись обо мне, – говорю я, чувствуя, как тесно в груди. – И о моём отце, и обо всех на Улице Йехули, и обо всех в Кехси тоже.

Это предательство – просить о таком, даже предполагать, что его бог так же реален, как и мои. Но с тех пор, как я покинула Кехси, я увидела столько видов силы и магии, которые раньше даже представить не могла. Я научилась писать буквы, из которых складывается моё имя. Кроме того, худшим предательством было бы целовать Охотника, а я уже сделала и это, и многое другое.

– Помолюсь, – отвечает Гашпар. Его губы вскользь касаются моего виска, и я слышу его тяжёлое дыхание, когда опускаюсь на него. Он запускает пальцы мне в волосы. – Помолюсь.


Когда наступает утро, мои влажные ресницы слиплись от инея. Гашпара рядом нет. Я резко сажусь, скованная страхом, но в следующий миг вижу его – он сидит, склонившись над огнём, в нескольких ярдах от меня. Тонкий слой снега собрался на щетинистой траве, сверкая, как украшенная драгоценностями вуаль патрифидки. Я надеюсь, что второго снегопада оказалось достаточно, чтобы замести наши следы.

Котолин примостилась на остром сером камне; иней покрывает его, словно белёсый лишайник. В одной руке она держит длинный сияющий меч. Его серебристое лезвие – ослепительное зеркало, отражающее весь снег вокруг. Должно быть, она выковала оружие прошлой ночью, завернув в свою ритмичную песнь.

– Что такое? – говорит она, замечая мой взгляд. – Я не собираюсь поручать убийство турула тебе.

Закатываю глаза и отворачиваюсь.

– Потому что боги непременно разгневаются на того, кто это сделает, – продолжает Котолин. – Я могу вынести немного ярости Иштена, но ты уже и так наполовину проклята, и я не пожелала бы тебе нести бо́льшее бремя.

Моё тело напрягается, но я не сплёвываю в ответ и не мрачнею. Насколько я могу судить, это – такой её способ выразить доброту.

Пока Гашпар поит и седлает лошадей, я ломаю большую палку с искалеченного дерева и натачиваю один из её концов. Затем нахожу чистый участок снега и начинаю выписывать на нём буквы. Начинаю со своего имени, и узнавание пропитывает меня до костей, как хорошее вино. Затем пробую ещё рийарский. Я никогда не видела большинство слов, но могу сопоставить звуки с буквами. Котолин наблюдает за мной с холодным сдержанным интересом, но Гашпар подходит и смотрит на слова мне через плечо.

– Это тебя отец научил? – спрашивает он.

Киваю. Сосредоточившись, выцарапываю его имя на снегу. Г-А-Ш-П-А-Р. Кажется, я правильно написала.

Гашпар улыбается, закусывая губу.

– Ты пишешь почти так же хорошо, как мой младший брат.

С силой толкаю его локтем в бок.

– Если ты научишь меня, как писать правильно, я научу тебя стрелять из лука не хуже любого неуклюжего однорукого ребёнка в Кирай Секе. А это, пожалуй, лучшее, на что ты способен.

Гашпар смеётся. Котолин тоже смеётся, как самодовольная белая птичка на ветке.

Мы собираем наш лагерь, закапываем оставшийся от костра пепел, засыпаем снегом тёмные пятна, оставленные нашими спящими телами. Но я медлю, прежде чем стереть слова, нацарапанные в инее. Некоторое время я стою там, и ветер гонит с севера лёд и резкий сосновый аромат. Смотрю на наши имена, написанные рядом, и они – ярче и яснее всего на свете.

Глава двадцать вторая

Тундра простирается перед нами, словно длинная полоса серебряного неба с облачными холмами снега. Я насчитала шесть дней с тех пор, как мы покинули Кирай Сек, и настоящее небо над головой – серого цвета, похожего на воду, слитую от чьего-то грязного белья, плоское, как зеркало, без малейшего зеркального блеска. Маленькие пучки ломкой травы выглядывают из-под инея, но наши лошади объедают их на ходу или вырывают с корнем. Лошади голоднее, чем мы. Я могу находить набравших жирок перед зимой кроликов и дремлющих белок, но зелени здесь не будет до весны.