– Да, милорд, – говорит он, не кашляя и не хрипя. – Я ждал истинного короля, который заслуживает моей верности и благословения Принцепатрия. Того, кого я никогда не подумаю предать.
– И я уверен, в том же ты клялся моему отцу после того, как помог ему убить Гезу, – холодно отвечает Нандор.
Тишина накрывает Большой Зал, как свежевыпавший снег. Я вспоминаю статуи во дворе, вспоминаю Гезу с бородой, длинной, словно мох, и как его прозвали Сюрке Геза или Геза Серый, хотя он дожил лишь до средних лет.
– Никогда, милорд. – Голос Иршека словно шёлк. – Я был верен тебе всегда, и сейчас тоже. Я помог твоему отцу убить Гезу лишь потому, что чувствовал его слабость. И я помог убить Алиф Хатун, потому что король Янош просил меня об этом.
– Алиф? – Гашпар поднимается на ноги, несмотря на то, что клинок Охотника очерчивает вокруг его горла украшенный драгоценностями кровавый ошейник. – Алиф Хатун, королеву?
Иршек склоняет голову:
– Это был быстродействующий яд, купленный у аптекаря из Родинъи, который имитировал симптомы лихорадки. Король Янош просил, чтобы я отравил этим ядом его отца, а затем ещё раз – его жену.
– Хватит, – говорит Нандор. Румянец заливает его лицо, цвета рассветного неба в самый ранний час. – Думаешь, меня волнует жизнь моего безвольного деда или этой мерзанской собаки?
На миг я боюсь, что Гашпар бросится на него, и страх сжимает мне горло. «Пожалуйста, – хочу сказать я, хотя рука Лойоша всё ещё с силой давит мне на нос и рот. – Прошу, не веди себя как высокомерный мученик». Глаза Нандора бледны и тверды, как осколки льда, и весь зал содрогается от его набожности.
– Нандор, – нараспев произносит Иршек. Это ужасный звук, похожий на рёв мула. – Дитя моё, вспомни, что мы сделали вместе. Вспомни, кто вдохнул в тебя силу Принцепатрия, когда холод остановил твоё сердце…
– Ты не сделал ничего, – рычит Нандор. – Я был благословлён, и ты просто привёл меня в этот город, чтобы я мог освятить и его.
– Нет, Нандор, – отвечает Иршек. – Я привёл сюда перепуганного крестьянского мальчишку с кожей, мраморно-синей от холода, и сделал его народным героем. Ты вообще бы не выжил, но Крёстный Жизни смилостивился над тобой, а потом я взял Его милость и вылепил её в новой форме. Может ли быть святой святее того, кто посвятил его в этот сан?
Смелость Иршека почти достойна восхищения. Словно соглашаясь, Нандор не двигается, но на самом деле дрожь проходит по нему, словно молния, пронзающая неподвижное чёрное небо. В зале царит тяжёлая тишина, словно набухшая от дождя туча, которая вот-вот лопнет. Наконец Нандор поднимает голову.
– Боюсь, – говорит он, – что твоё время в качестве архиепископа подошло к концу.
Я узнаю этот взгляд, несмотря на льдистую остроту. Это взгляд ребёнка, который стал слишком большим и сильным, чтобы его можно было запугать кнутом отца; взгляд пса, которого слишком часто пороли плетью.
На одно застывшее мгновение я в самом деле верю, что он сохранит Иршеку жизнь. Возможно, лишит архиепископа титула и коричневых мантий и изгонит, как он собирается поступить с Гашпаром. Я убеждена, что в эту мимолётную секунду застывшего времени Нандор выберет милосердие.
Но в следующий миг шёпот молитвы срывается с его губ.
Раздаётся звук, похожий на треск льда и журчание высвобожденной воды. Шея Иршека изгибается под ужасным углом, но он всё ещё жив; в его глазах появляется затуманенный блеск ужаса, когда его поднимает над полом. Невидимая рука тащит его вперёд, прежде чем бросить на освобождённый трон, бескостного, обмякшего. Нандор произносит ещё одну молитву, на этот раз длиннее, в ритме песни, и голову Иршека венчает большая железная корона.
Иршек хнычет, возможно, пытается пробормотать собственную молитву, но лишь слюна пенится в уголках рта, окрашенная в бледно-красный цвет разбавленной крови.
Я пытаюсь закрыть глаза, но какое-то извращённое желание видеть всё заставляет меня держать их открытыми. Я знаю, что бы ни случилось сейчас, мои фантазии будут ужаснее. Корона сияет тлеющим жаром, рябя, словно стекло на солнце, и блестит так, что лицо Нандора, искажённое, улыбающееся, растекается по её поверхности. Иршек хрипло кричит, когда раскалённое железо прожигает его кожу до белого купола черепа. Кровь приливает к его горлу, пузырями выходит из ушей.
Зал наполняется звуками рвоты и рыданиями, сдавленными возгласами ужаса. Некоторые из гостей устремляются к дверям, но Охотники стоят плотно плечом к плечу, как часовые, с выражением пустой глупой преданности на лицах.
Кожа на лбу Иршека тает и сморщивается над его глазами. Из-за крови во рту он не может уже даже кричать.
В следующий миг всё заканчивается. Тело Иршека падает с трона грудой пропитанных кровью коричневых мантий и вонючей плоти, похожей на розоватый воск свечи. Нандор осторожно склоняется над трупом.
– Не бойтесь, добрые жители Ригорзага, – говорит он, снимая железную цепь Иршека с тела архиепископа и надевая себе на шею. – Теперь я – олицетворение власти и королевской и божественной.
Вода скользит по моей коже, как лезвие, – горячая и холодная одновременно.
Сквозь сетку влажных волос смотрю на Охотника, который держит уже пустое ведро. Этого Охотника я уже видела раньше, у него отсутствует ухо, и из-за этого голова кажется перекошенной. Как дерево с ветвями, но без корней.
– Зачем это? – спрашиваю я, стуча зубами. – Завтра я умру.
– Король хочет, чтобы ты была чистой, – отвечает Охотник. – Я не задаю вопросов, и тебе тоже не стоит.
– Он ещё не король, – отвечаю я.
Когда меня вымыли, на радость Нандору, и даже вычистили до блеска мой волчий плащ, меня отводят в мою старую спальню. Я пробую, безнадёжно, скорее для вида, железные прутья на окне, но они держатся крепко, а дверь наглухо заперта, и моя магия действительно исчезла.
Мне снова хочется плакать, лишь потому, что это сейчас кажется правильным. Но все мои слёзы были выскоблены из меня, как омертвевшая кожа, счищенная с раны. Вместо этого сажусь, свернувшись, у восточной стены, где завтра, в день моей казни, взойдёт солнце, и прижимаюсь лицом к прохладному камню.
Воспоминания о том, как мама утешала меня, далёкие, а её шёпот и прикосновение ладони ко лбу почти утеряны. Но я хорошо помню, как меня успокаивала Вираг. Её шестипалые руки скользили по моим волосам с ловкостью белки, прыгающей по ветвям. И в те дни, когда я приходила к её хижине в слезах, она усаживала меня у очага, расчёсывала и заплетала волосы, пока все мои слёзы не высыхали. Воспоминание кажется таким же бледным и пустым, как внутренняя часть ракушки, в нём уже нет тепла. Вспоминаю Жигмонда, прижимавшего меня к своей груди, но это воспоминание кажется далёким вдвойне, словно я вспоминаю призрака. Завтра он, скорее всего, тоже умрёт, и вся Улица Йехули опустеет.
В этом жалком состоянии пребывает мой рассудок, когда дверь распахивается. Входят двое Охотников, неся ещё одного мужчину. Его грудь обнажена, кровь стекает на каменный пол. Гашпар.
Взвиваюсь на ноги с бешено колотящимся сердцем, но прежде, чем я успеваю произнести хоть слово, Охотники бросают его на кровать. Затем они разворачиваются на каблуках и выходят; дверь с глухим стуком захлопывается за ними.
Гашпар лежит лицом вниз, не двигаясь. Вся его спина так старательно изрезана ранами плетей, что превратилась в месиво из плоти и крови; блестящие алые косы, прошитые розовым. И весь его вид, и бьющий в нос медный смрад, и слабый стон, срывающийся с его полуразомкнутых губ, – от всего этого у меня невыносимо болит в груди. Я наконец рыдаю, слёзы щиплют уголки глаз, когда я кладу голову Гашпара себе на колени и убираю вьющиеся пряди волос с его мокрого от пота лба.
Через несколько мгновений его ресницы подрагивают, и он смотрит на меня помутневшим взглядом.
– Он причинил тебе боль?
– Нет, – говорю я и невольно смеюсь над его нелепым бескорыстием – даже сейчас он думает не о себе. – Он не причинит мне вреда до самого утра.
Гашпар выдыхает, и очень медленно его руки обвивают мою талию. Боль высекает глубокие морщины на его лбу. Я никогда ещё не чувствовала себя такой безвольной и несчастной, парализованная своей любовью. Думаю, именно такое чувство заставляет мать-олениху бегать за своими слабыми и беззащитными оленятами. В самом деле, это безумие, которое делает тебя так тонко настроенным на всё смертоносное и смертное – на те мягкие шеи, которые встречаются с челюстями, на ястребов, кружащих над головой, и на волков, скрывающихся в чаще. Наклоняюсь и прижимаюсь губами к его волосам.
– Расскажешь мне историю, волчица? – невнятно бормочет он, уткнувшись мне в бедро. В его устах это прозвище не злое, даже нежное.
– Кажется, теперь у меня закончились истории, – признаюсь я.
Его мягкий смех согревает мою кожу сквозь ткань платья.
– Тогда давай просто поспим.
Но мы не спим. Пока нет. Мы просто сидим. Дышим. Говорим приглушённо, словно рядом с нами ещё кто-то, кого мы можем разбудить. В конце концов я рассказываю ему историю о раввине и глиняном человеке. А ещё о царице Эсфирь. Мы пытаемся вспомнить что-то на древнерийарском. Я позволяю Гашпару научить меня нескольким словам на мерзанском, и они обволакивают мой язык, как глоток хорошего вина. Мы обнимаем друг друга всю ночь, пока не восходит солнце.
Глава двадцать пятая
Просыпаюсь утром, когда небо розовое, как ушная раковина, нежное и сырое. Кровать рядом со мной холодная, простыни – в пятнах застарелой крови, а Гашпара нет. Во мне поднимается беспомощная паника. Сбрасываю покрывало и бегу сначала к окну, всё ещё забранному железной решёткой, потом к двери, запертой так же плотно, как и прежде. Когда последняя крупица умирающей надежды покидает меня, встаю в центре пустой комнаты и мечтаю лишь, чтобы каменные стены осыпались, пол рухнул, а крыша провалилась. Я бы похоронила себя в руинах, если бы только могла обрушить Расколотую Башню.
Дверь открывается с металлическим скрежетом – словно железная решётка царапает по каменному полу. Вижу изуродованный нос Лойоша раньше, чем лицо Котолин – её раны почернели и покрылись струпьями, синие глаза яростно сверкают. Охотник толкает её через порог, и она, спотыкаясь, падает в мои объятия.