– Король желает, чтобы волосы у вас обеих были заплетены в косы, – коротко говорит Лойош. Он кивает на меня и на Котолин, его подбородок – белёсые бугры рубцовой ткани.
– Зачем? – спрашиваю я. Голос у меня охрип от многочасового шёпота.
– По-язычески, – отвечает он, закрывая за собой дверь.
– А почему это мы должны? – спрашивает Котолин, приходя в себя, хотя Лойоша уже давно нет. – Если они собираются перерезать мне горло, мне всё равно, вплетены ли в мои волосы красивые ленточки.
Вспоминаю спину Гашпара, покрытую ужасными ранами от плетей.
– Знаешь, они найдут способ наказать тебя, если откажешься. Лучшее, на что ты можешь надеяться, – это лёгкая сладкая смерть.
Котолин разжимает зубы.
– Что они с тобой сделали, чтоб ты стала такой кроткой? Если б я знала как – давно б это сделала.
Её слова разжигают во мне старое пламя, и моё лицо вспыхивает.
– И за что? Почему ты так меня ненавидишь? Потому ли, что я не оставалась лежать, когда ты толкала меня, или потому, что я не глотала каждое твоё оскорбление? Ты спала спокойнее, зная, что я плачу в своей постели в трёх хижинах от тебя?
Котолин долго молчит. Щёки у неё чуть порозовели, и это, как я понимаю с угрюмым удовлетворением, – больше, чем мне когда-либо удавалось заставить её нервничать. Я готова считать это извращённой победой за несколько часов до моей смерти, но Котолин вдруг разворачивает меня и начинает пропускать мои волосы сквозь пальцы.
Я боюсь говорить, боюсь нарушить этот хрупкий момент, который, кажется, робко наполняется духом товарищества. Я вспоминаю руки Вираг, невероятно ловкие с её шестью пальцами, заплетающие мне волосы в десятки замысловатых косичек, тонких, словно рыбьи косточки. Вспоминаю Жофию, покрывающую меня серебряной краской. Вспоминаю, как они скручивали меня для Охотников, словно призовую свинью, разжиревшую, готовую к ножу фермера.
– Твои волосы невозможны, – фыркает Котолин, но заканчивает мою последнюю косу и завязывает полоской коричневой кожи.
– Наконец-то закончено, – говорю я, глядя в никуда. – Я умру в Кирай Секе, как и должна была.
Котолин издаёт какой-то запинающийся звук, её пальцы на моей голове напрягаются.
– Я никогда не хотела, чтобы ты умирала из-за меня, идиотка.
– А было очень похоже, будто хотела, – отвечаю я. – Учитывая, как сильно ты меня мучила.
– Я не была лучшей…
– Ты была ужасна, – прерываю я.
Котолин с достоинством качает головой:
– Знаешь, что Вираг всегда говорила мне, когда мы оставались одни? «Видящая никогда не дрожит», – говорила она. Глупая старая летучая мышь. Она всегда была добра ко мне, но только потому, что должна была. Я была следующей тальтош, должна была занять её место. Она заставляла меня глотать каждое видение, словно сладкое вино, а не яд, и говорила, что это – доброта. А с тобой у неё не было причин быть доброй, учитывая, что ты бесплодна и всё такое, но она всё равно проявляла к тебе доброту… по крайней мере, между порками. Я ненавидела тебя за это.
Коротко невесело смеюсь:
– Значит, ты была жестока со мной, потому что она была ко мне добра?
– Глупо, правда? Вираг говорила мне, что я должна быть готова на всё ради Кехси, даже умереть за своё племя. Ты была частью моего племени. Сестра-волчица. – Она пробует слово на вкус, закусывает губу. – Я должна была попытаться защитить и тебя тоже.
Что-то рвётся во мне, словно нить. Утыкаюсь лицом в её плечо, в мягкий белый мех её волчьего плаща, прямо под изгибом её застывшей челюсти.
– Знаешь, я могла бы сжечь всю эту башню, – говорит она. – И нас обеих внутри.
Я думаю о своём мимолётном желании увидеть, как рухнет Расколотая Башня. Но это был бы невесомый жест, крик без эха. Они бы только отстроили башню заново или создали что-то новое из её пепла. Даже разбить статую Святого Иштвана или сломать кости его пальцев – всё равно что столкнуть одинокий камень в тёмную бездну. Точно так же, как убийство турула не убило нас, не убило всех в Кехси, патрифиды переживут и расколотый мрамор, и разбитые камни.
– Думаю, я лучше умру от стали, – отвечаю я. – Это быстрее и чище, и мне не придётся нюхать запах собственной горящей кожи.
– Что ж, справедливо, – говорит Котолин.
Не отталкивая меня от своего плеча, она начинает петь. Песня тихая, нежная, короткая – Вираг часто пела её как колыбельную. На миг мне кажется, что она выковывает клинок, но тот бесполезен, как пламя. Мы могли бы убить одного, двух, трёх Охотников, но на всех этого не хватит.
Когда песня Котолин заканчивается, в её ладони лежит маленький серебряный диск, достаточно гладкий, чтобы служить зеркалом. Подняв его, вижу, что внутри колеблется отражение совершенно языческой девушки; мифы, сказания и магия вплетены в её волосы, в блеске её глаз и в резко очерченной челюсти – история. К добру или к худу, но никто не догадается, что моя кровь запятнана наследием моего отца.
Дверь снова открывается, и за ней стоят Лойош и ещё два Охотника. У них верёвка, которой они опутывают наши запястья достаточно туго, чтобы обжечь бледную кожу на внутренней стороне моих запястий. В последний раз Охотники ведут нас по извилистым коридорам замка, освещённого тлеющим светом тусклых факелов.
Над дворцовыми воротами не веет застоявшийся воздух с рыночной площади; все прилавки закрыты по случаю коронации Нандора. Брусчатка очищена от грязи и покрыта пышными ткаными коврами винного, тёмно-фиолетового, ярко-зелёного и золотого цветов. Гирлянды белых и лиловых цветов украшают импровизированный помост; их нежные лепестки скручиваются в поисках укутанного облаками солнца. Это ранние крокусы, которые цветут только на южном склоне единственного в Сарвашваре холма.
На возвышении установлен новый трон, только отлитый из полированного золота. Интересно, заставил ли Нандор моего отца создать это, стоя над ним с плетью в руке? Спинка трона отлита в форме трёхконечного копья, и каждый пик заострён до блеска, словно зазубренный золотой зуб. Он задрапирован огромным гобеленом с печатью Дома Барэнъя, так что Нандор может претендовать на престол под именем Барэнъя, хоть он и незаконнорождённый по законам патрифидов. Увидев всё это, я наполняюсь мутной скованной яростью, но она – ничто в сравнении с той, которую я испытываю, увидев самого Нандора.
Он поднимается на помост в ликовании и шуме толпы; лица его почитателей сияют так же ярко, как только что отчеканенные монеты. Они забрасывают Нандора плетёными лавровыми венками и букетами тюльпанов, за которые, должно быть, заплатили кровью, потому что мерзанцы сжигают все цветочные поля в Великой Степи. Доломан Нандора белоснежный, как небо глубокой зимой, а поверх надет красно-золотой ментик с меховыми рукавами, свисающими почти до земли. Они подметают лепестки тюльпанов, разбросанные по помосту, словно бледнобрюхие карпы, выброшенные на берег.
Группа Охотников окружает помост чёрным ошейником, отталкивая кишащую толпу. На возвышении стоит ещё один мужчина в тёмно-синем ментике, с одиноким пером, приколотым к груди.
Граф Ремини держит корону на красной атласной подушке. В слепой панике я оглядываю толпу, ища лицо моего отца среди сияющих сотен, и нахожу его в окружении двух Охотников. Я не могу понять, почему Нандор до сих пор не убил его, – возможно, он хочет, чтобы Жигмонд увидел, как король-патрифид наденет его корону. Прокатывается краткая волна облегчения, прежде чем я вспоминаю, что всё напрасно. Нандор перережет ему горло, как только толпа разойдётся; может быть, раньше, если захочет сделать из этого зрелище. Я ожидаю, что, когда буду умирать, на меня будет смотреть тысяча глаз.
И наконец я вижу его. Гашпар поднимается на помост в своём чёрном доломане и шаубе, снова истинное воплощение Охотника. Всё, чего ему не хватает, – это топора на поясе. Его движения скованные и взвешенные; я замечаю, как он вздрагивает, когда поднимает руки, чтобы забрать корону у графа Ремини. Чувствую уколы призрачной боли на задней стороне бёдер, где мои шрамы – лишь бледное отражение его свежих зловещих ран. Это так мучительно, глубоко неправильно, как Гашпар стоит рядом с Нандором, облачённым в сверкающее красное с золотом – словно я смотрю одновременно и на солнце, и на луну в небе. Иштен одной рукой рисует рассвет, другой – полночь.
Лойош проталкивается через толпу со мной и с Котолин, к самому основанию помоста – так близко, что я чувствую сладкий запах пыльцы весенних крокусов на языке. Встречаюсь взглядом с Гашпаром; его глаз влажно поблёскивает в скудном солнечном свете, и в нём я вижу отражение всей мой болезненной разрушительной любви. Есть какой-то другой мир, в котором мы могли бы остаться в колыбели корней деревьев навсегда, где наши слова поднимались бы холодным шёпотом, а наши руки и губы оставались бы тёплыми.
– Добрые люди Ригорзага! – провозглашает граф Ремини – раз, другой, пока шум толпы не стихает. – Мы собрались здесь, чтобы короновать следующего короля нашей страны. Он – наследник престола Аве Иштвана, кровного вождя Племени Белого Сокола и всех прилежащих земель, благословлённых милостивой дланью Принцепатрия. Преклоните колени перед ним и перед своим Господом.
Я узнаю слова с пира в честь Дня Святого Иштвана – так Нандор представлял своего отца. Говоря это, граф Ремини разворачивает свой плащ с белыми перьями – плащ Акошвара и Племени Белого Сокола, тот самый, в который сам Ремини был одет в ту ночь. Теперь он накидывает его на плечи Нандора, и я судорожно вздыхаю. Даже после всех его жарких рассуждений об извращении наших языческих обычаев он займёт трон согласно обряду Иштена.
Граф Ремини злобно толкает Гашпара локтем, наклоняется и шепчет слова, которые я едва слышу:
– Скажи это.
Гашпар выступает вперёд. Его лицо сурово, но руки, затянутые в перчатки, дрожат.
И вдруг Котолин кричит.
Она безвольно оседает на землю, бьётся и воет. Сразу забыв об угрозе топора Лойоша, опускаюсь на колени рядом с ней, пытаюсь неуклюже перевернуть её связанными руками. Её глаза стали пустыми и белыми.