порядок магазинчик, а всяческая ажитация на ярмарке случается где угодно, только не у них. Самыми ходкими товарами в первый день были не кофточки, не зеркала и не бусы, а то, из чего их делают: клубки разноцветной шерсти, проволока, застежки. Слыша усталый, тихий голос Вари, впервые я почувствовал, как сильно люблю ее, нуждающуюся в защите и заботе, – не рыкающую львицу, а слабую былинку.
По темной аллее к парку и от парка плыли тени разного роста. В субботнем воздухе застыло предчувствие снегопада. Вскоре к обочине причалил огромный автобус, чьи бока отблескивали океаном, а кабина водителя фосфоресцировала глубоководными огоньками. Автобус вздыхал и пофыркивал. Когда он тронулся, огни в салоне погасли, и стало уютно, как в батискафе.
Машина петляла по дорожкам темного парка, пока из-за очередного поворота не вынырнули три бледно светящихся куба. В павильоне беззастенчиво сияли яркие лампы, освещая ряды лавок, стендов и магазинов. Деревянные игрушки, узорчатые платки, ходики всех форм и размеров, сувенирные лапти, солевые лампы – все это слишком напоминало обычный вещевой рынок, к тому же нет-нет да и мелькали в рядах то кроссовки, то дубленки, то наборы немецких ножей из Китая.
Пройдя магазин, торгующий деревянными орлами, магазин, продающий вязаные шляпы и береты, я увидел внушительную фигуру Лизы Папаникос, брезгливо кивающую девушке с зелеными волосами. Лиза была так монументальна, что стоило усилий обнаружить еще какие-то ожерелья, сережки и браслеты, даже не пытавшиеся выдержать сравнение с хозяйкой. Варвары за прилавком не было. Два зеркала висели сбоку, в глубине выгородки. Отражалась в них только пустая противоположная стена.
– А где третье зеркало?
– Варя взяла два, – отвечала Лиза, глядя поверх моей головы.
Намучились с развеской, пожаловалась она. Повесили на главную стенку, а зеркал не видно из-за спин мастериц.
– Сколько эти розовые стоят? – раздался детский голос.
Оглянувшись, я увидел двух девочек лет двенадцати, понимающе разглядывающих то карамельные бусы, то великаншу-Лизу. Строго глядя мимо покупательниц, Лиза сказала:
– Малая нитка триста, большая пятьсот.
– А если две, скидку сделаете? – спросила девочка, у которой шапка напоминала голову панды.
– Себе в убыток. Материал дорогой, – отвечала Лиза Папаникос, по-прежнему глядя в какой-то невидимый воздушный узелок.
К моему удивлению, пигалица-панда достала из сумочки расшитый бисером кошелек и вынула пятисотенную купюру.
– Явился, ненаглядный! – произнес ехидный голос, в котором, впрочем, слышалась и настоящая радость.
Минут пять мы с Варварой и Лизой болтали втроем, если, конечно, можно назвать Лизины редкие реплики болтовней. Скорее один из нас щебетал, другой величаво бурчал, а третий хохотал старушечьим смехом. Потом Варвара повела меня на экскурсию по ярмарочным закоулкам. Чувствовалось, что продолжительное стояние и сидение рядом с непродающимися зеркалами ей скучно и тяжело.
– Здесь одни пуговицы да пряжу покупают, – пожаловалась она, – настоящий сумасшедший ценитель сюда не поедет. Купи мне лошадку. Любящий мужчина неизбежно покупает своей женщине лошадку.
Действительно, в угловой лавке рябой мужчина в кумачовой рубахе торговал детскими лошадками-качалками. Белые, голубые, розовые, с позолоченными гривами и хвостами, лошади всем своим видом показывали, что знать ничего не желают о заботах внешнего мира. У многих бока были расписаны маргаритками. Каждая лошадка стоила, как горный велосипед.
– Настоящий любящий мужчина купил бы своей женщине оба ее зеркала! – шипела Варвара.
– Я купил стекло, олово и парчу для твоих зеркал.
– Мне нужна лошадь! – Варвара принялась плакать. – Что-нибудь! Разве что-нибудь – это много?
– Как насчет палехской шкатулки?
– Ненавижу слово «шкатулка»! Как слово «вкусняшка». Мне грустно! Неси меня!
Продавцы пуговиц, покупатели пуговиц и сами пуговицы – медные, лазурные, коралловые – смотрели на нас пуговичными глазами. Перед тем как свернуть в свой торговый ряд, Варвара достала пудреницу, где дно было почти все проедено пуховкой. Накрасила губы, слизнула пальцем немного помады и размазала по щекам. Теперь она походила на балаганного Петрушку, только нездешнего, и даже улыбалась как шут гороховый.
У подножия Лизы Папаникос почтительно выстроились три студентки-калмычки, прикладывавшие к ключицам бусы из гранатовых и малахитовых планеток. Движения их были так красивы, что казались замедленными. Пустота в Варвариных зеркалах немного потемнела.
В день закрытия ярмарки пошел такой густой снег, что на месте города можно было вообразить любой другой. Стоя у окна, я слышал, как дом взмывает в мельтешащую вечность. В такой снегопад тревожиться невозможно.
Увы, ни одно зеркало не было продано. Обернутые в холстины, зеркала возвращались в избушку, спрятанную в глубине вяхиревского сада, которого сейчас тоже не было видно сквозь дым метели. Лиза Папаникос продала почти все запасы бижутерии, что позволило на добрую половину покрыть расходы, понесенные в связи с арендой ярмарочного павильона. Можно было бы даже сказать, что загадочным образом Варвара, не продавшая ничего, оказалась в меньшем проигрыше, чем Лиза, продавшая почти все. Не успел я подумать об этом парадоксе, как сквозь снежное безмолвие прорвался телефонный звонок. Я отвернулся от окна и вышел в прихожую, чтобы не спугнуть чистый снег случайными разговорами.
– Представляешь, в этих попыхах я потеряла шапку, – раздался в трубке любимый волчий голос. – Что я теперь скажу бабушке?
Вернувшись в комнату, я стал смотреть на снег. Тишина больше не доказывала, что в мире все идет как надо. За всем происходящим ощущался невидимый перекос мировой неустроенности. Как ни странно, это сообщало медленному снегопаду новую сиротливую красоту.
– Спи крепко, кисточка. Пусть краски намазываются на тебя сами собой и катаешься ты на их волнах по всем любимым картинам.
– А ты пусть сидишь на краю книги с травинкой, ждешь своей очереди, пока гигантский читатель про тебя прочитает.
Прошла неделя – ни слова в ответ. «Думает», – коротко сообщил Кафтанов. Это было странно. Двухнедельная пауза в переговорах с самим Кафтановым? С тем, чьи малейшие прихоти исполнялись по первому звонку? Что этот Олег Борисович себе позволяет?
– Кронид, вы же дружны с Мамаевым. Неужели владелец издательства…
– Михаил, не щеголяйте политикой. Есть политики поумней вашего, – раздраженно отвечал Кафтанов.
После секундной паузы неожиданно спокойным голосом прибавил:
– Недоступен. Путешествует по Гренландии. Вернется – поговорим. – (Прежним тоном.) – И вообще это я должен задавать вам вопросы. Вы же издательство, а не я.
Иногда неизвестность боль, иногда обезболивающее. Тут я вспомнил, что не брал отпуска уже три года.
– Варвара, поедешь со мной в Марокко?
– Ты должен был спросить так, – отвечал веселый волчий голос, – «Тихий гений, окажешь ли ты мне королевскую милость… э-э-э… соблаговолишь ли принять меня в свою свиту?»
– Выходит, в Касабланку лечу я один.
– Э! Ты чего? Прекрати немедленно!
– Умоляй родителей и собирай пожитки, гений тихого злодейства.
Сейчас, через три года с начала событий, связанных с поместьем Эмпатико, мне трудно поверить, что Марокко мне не приснилось, такими неправдоподобными кажутся запомнившиеся видения.
В самолете художница-мозаичист Варвара Ярутич ударяет кулаком в темя марокканку, которая положила голову мне на плечо. Марокканка не выражает протеста.
Красное пти-такси[2], катящее по улицам Касабланки, белоснежные особняки и небоскребы, обступающие стада ветхих домов с плоскими крышами, в просветах угадывается близкий океан, там и здесь мелькают лазурные минареты, верхние палубы трансатлантических лайнеров и портовые краны. Йодистый запах сохнущих водорослей, запахи тропических цветов и нечистот. Пастух в бирюзовой джеллабе, загоняющий в ворота шикарной виллы отару овец. На террасах у кафе молчаливые мужчины в костюмах часами пьют кофе из крошечных чашек, запивая водой и зачитывая газетой.
За окном вагона проносятся красные, зеленые, желтые поля, взметаются сетью стаи цапель, изредка мелькает море.
Фес, город, где нет городского шума. Катакомбы кривых улочек, ямы дворов, провалы переходов. Узкий лаз в небытие. «Велькам! Велькам!» – говорит небытие юношеским голосом. Вдали загорается лампочка, тусклая, как болотная гнилушка. Юноша-провожатый отворяет маленькую дверь, и за ней открываются покои дворца: храмовые врата четырехметровой высоты, обитые латунью, три яруса резных галерей, уходящих вверх к огромному окну, через которое течет предвечернее небо. Полы, стены, колонны вымощены и устланы узорами. Ковры, диваны, кресла, резные столики, зеркала в кованых рамах. На третьем этаже маленькая спальня такой красоты, словно ее убирали для джиннов-молодоженов (молододжиннов).
Утром дворец искрится от солнечных бликов: радуются медь блюд, узоры изразцов, рисунки ковров. На самом дне колодца женщины-служительницы накрывают на стол.
Степенный плач муэдзина, запахи сырого камня, кожи и пожарища. Сколько же дворцов и сокровищ прячется за этими глухими неровными стенами? Столетняя нищенка, выглядывающая из кокона серебряной парчи, точно мумия. Вокруг старухи сидят и лежат штук десять котов, гвардейцев ее величия. Не поворачивая головы, мумия сверкает на нас яростно-молодыми глазами.
Квартал красильщиков. Белые плато с выдолбленными в камне полыньями, заполненными бурой, ржавой, синей водой. В каменных ямах моются сотни, тысячи утопленных шкур, даже в мертвой воде помнящие о недавних муках. Над ямами и – о ужас! – в ямах по пояс в мертвой воде стоят голые мужчины. Некоторые длинными ножами срезают с мездры остатки плоти, некоторые полощут кожи, не давая им забыться. На дальних берегах сохнут окрашенные кожи, лимонные, терракотовые, лазурные – уже позабывшие обо всем плоские лоскуты цвета.