Загадкой остался только Слава, высокий приветливый брюнет. Он внимательно следил за происходящим, но всякий раз, когда речь заходила о том, чтобы поделиться своей историей, с улыбкой говорил, что этот ход пропускает. Кстати, сидел он всегда в одной и той же позе – положив ногу на ногу и скрестив руки.
– Ладислав, а вы почему ничего о себе не рассказываете? – не выдержала Даша.
– Мне интереснее наблюдать за вами, – благодушно отвечал мужчина.
– Вообще это как-то нечестно, Слава. Мы тут все вскрываемся, души выворачиваем, а ты сидишь да посмеиваешься.
– У Ладислава работа такая, – вступился Крэм, – скрывать важную информацию. Никто даже не понимает, есть ли там что скрывать. Вот что значит профессионал.
Похоже, Славу перепалка нимало не смущала. Его пытались вывести из равновесия, спрашивали, зачем он приходит к врачу, если не говорит, где больно. Не снимая с губ улыбки, Слава спокойно отвечал: мол, сам не знает, зачем приходит, не понимает, как тут что работает. При этих словах Вадим качал головой с шутливой укоризной. Заметив это, Слава прибавил:
– Но работает, вот что интересно. За этим и прихожу.
И все же главным открытием дня был Вадим. Уж не знаю, как ему удавалось, но после получаса наблюдений люди становились для него прозрачны, как янтарь, и в этом янтаре он видел застывшие страхи посетителя, мерцающие крылышки надежд, чувствовал западни прошлого и понимал, какая тревога начинается в самом человеке, а чья тянется вглубь, в мир родителей и предков. Одним движением он отдергивал невидимый занавес, и мы видели на сцене чье-то (может быть, наше) детство, мальчика, сутулящегося за столом над тетрадью, нависающую фигуру отца, какую-то женщину из довоенной поры, трущую пол в коммунальном коридоре, ватагу детей, преследующих маленькую задыхающуюся девочку. И в каждом из нас светлела вера, что сегодня всех удастся спасти, даже тех, кто страдал там, в янтаре невозвратного прошлого, потому что рядом Вадим Крэм, спокойный, добродушный, бывалый и сразу, без колебаний выбравший нашу сторону.
Он был беззлобно насмешлив, как учитель, встречающий своих первоклашек, которые вечно волнуются об одном и том же. Волнения их забавны, и Вадим знает, что волноваться особенно не о чем, он справлялся с проблемами вроде наших тысячу раз, и по его усмешке сразу понятно: все будет хорошо. Еще одна странность состояла в том, что к вечеру, после десятка признаний, упражнений, бурных диалогов, бодрости во мне было куда больше, чем утром.
– Хотите, поужинаем, заодно и поговорим? – спросил Крэм, не успел я и рта раскрыть.
Он не мог не чувствовать, что меня распирает от восторга и благодарности, – он же видит людей насквозь. Возможно, мой энтузиазм забавлял его, но кому же не приятно восхищение пылких поклонников!
Кафе состояло из вереницы маленьких залов, низко освещенных лампами, опущенными к самым столам. Некоторые залы были пусты, в других сидело по нескольку посетителей. В одном-единственном зале играла громкая музыка и скакали мужчины в темных пиджаках, должно быть отмечая юбилей начальника.
Мы сели в углу зала, где стены были оклеены купеческими обоями в золотых коронах и виноградных усах. Неподалеку чаевничала компания студенток, говоривших шепотом сквозь пар, который поднимался от чайных чашек. Поглядывая на Крэма, я видел, насколько его образ переменился в моих глазах. Его широкое уставшее лицо слабо светилось лукавством, он напоминал сатира, чудом пережившего всех древних богов, долго прятавшегося под разными личинами, да и теперь прячущегося, только изредка приоткрывающего свою природу.
Очевидно, восторги были для Вадима не внове, но он слушал меня с тем же удовольствием, с каким принялся за еду. Я болтал без умолку, и Крэму приходилось время от времени напоминать: ешьте, Михаил, остынет. Промокнув тонкие губы салфеткой, он откинулся на спинку стула и сказал:
– Вы так поражены, потому что большую часть времени видите вокруг не настоящих людей, а функции. Не ребенка, который хочет всем доказать, что он главный, а финдиректора. Не девочку, сомневающуюся в своей женской силе, а вице-президента или, скажем, мать семейства. А эти роли – директор, президент, родитель – костюмы. Театральные, деловые, карнавальные, краденые. Они имеют значение, если ими шевелит тот, кто сидит внутри.
Глядя на живое, немного надменное лицо Вадима, я подумал, что вот сейчас вижу его настоящего. Прежний Крэм был, может, и любопытен, но заключен в скорлупу своего мира, интересного только для его неведомых обитателей. Книгу, которую дарил Вадим, я не одолел, бизнес – не мое дело. До сегодняшнего дня Крэм был полу-Крэмом, четвертью Крэма, а сегодня я видел необычного, возможно – великого человека, который на моих глазах творил настоящие чудеса, причем явно не впервые. Это были не какие-то там эффектные фокусы, а подлинно добрые дела, сравнимые с исцелением, спасением, обновлением судьбы.
– У меня самого за последние несколько лет случились перемены. – Теперь он смотрел благодушно, почти по-родственному. – Две очень молодые женщины родили мне дочерей, почти одновременно. Это и меня немного, как бы сказать, омолодило.
Я вспомнил про жену, о которой Крэм рассказывал на одной из прежних встреч.
– Вы развелись?
– Нет. – Он на мгновение помедлил с ответом.
– Э-э-э, не понимаю. – Я замешкался. – Вы женаты, да еще две молодые женщины родили вам каждая по дочери?
– А от жены у меня сын, между прочим. Что вас, собственно, смущает?
– Меня – ладно. А их ничего не смущает?
– Нет. Они знают друг о друге. Каждая хотела бы жить вместе со мной. Но пока живу отдельно. А дети… Что может быть лучше, чем дети?
Вот так номер, подумал я. Однако волна восхищения поднялась так высоко, что затмила все мои сомнения. Все же чуткий Крэм, вероятно, ощутил какие-то микроколебания и сказал, что человек не должен быть рабом государства, корпораций, любого другого института, даже если это институт брака. К тому же самый этот институт можно устроить по-разному.
Официантка принесла кофе с пирожными, Вадим приветливо оглядел ее. Официантка не была хорошенькой, но, возможно, красота или наши представления о красоте – тоже какой-нибудь институт?
Я давно покинул ряды моралистов, хотя прежде моя строгость достигала невиданных высот. Если бы за твердость нравственных оценок присуждали звания, уже годам к двадцати я стал бы старшим лейтенантом морали, а то и майором. С годами строгость суждений моих пошла на убыль, наблюдать и удивляться стало важнее, чем судить, так что майорские погоны были сорваны с плеч, а я превратился в лицо штатское, притом довольно легкомысленное. Вот и сейчас я смотрел на успешного многоженца Крэма с любопытством и даже с симпатией.
– Давайте лучше поговорим о вас, – сказал Крэм, поднося к губам уголок пирожного, наколотый на вилку.
На мгновенье мне показалось, что Вадим Маркович включил свой рентгеновский взгляд (если он когда-нибудь его выключал) и сейчас произведет экскурсию по моим тайным мыслям, но он заговорил о моей работе. Мы быстро поладили, дружески наслаждаясь понятливостью и сговорчивостью друг друга. Что ж, теперь вы можете смело покупать билеты в Италию, усмехнулся он. С первой зарплаты, отшутился я. Благодарное предчувствие чуда охватило меня, словно теплое облако. Да что там предчувствие. Настоящее, полное чувство, переливающееся через край.
Мимикрия восьмая. Воронка
Конечно, Варвара забыла бы про день ангела, если бы я не напомнил о нем сам. Нет, я не ждал подарков, никто никогда в этот день ничего мне не дарил. Мне хотелось только одного: чтобы в этот день все шло по-человечески, чтобы те, кто для меня важен, просто вспомнили обо мне. Поэтому за день Варвара была предупреждена о Михайловом дне, злобно кричала, что все помнит и что неприлично тыкать ее носом, когда на руках у нее шестнадцать собачьих детей и восемь кошачьих. Или семь, она вечно путает, и все из-за меня.
Девять лет назад в Михайлов день умер мой отец. Три месяца он страшно мучился, а в последний месяц не разговаривал ни с кем, кроме матери и сестры. Он не разговаривал даже со мной, не хотел, чтобы я слышал по телефону такой его голос. За три дня до его смерти мама просила меня молиться, чтобы отца не пытали так долго. Молитвы об исцелении хоть произносились и заказывались в храмах, в выздоровление никто уже не верил. Обычно в день ангела первой меня поздравляла мама, и в тот день она позвонила утром, сказала, что отца не стало. Именно в день моего ангела была услышана наша молитва, и муки отца прекратились. С тех пор у меня сложное отношение к этому дню. Пожалуй, отныне это не столько мой праздник, сколько день Михаила Архангела.
Мы повстречались на Лужнецком мосту и спустились на набережную. Хотя было не так уж поздно, набережная пустовала: кому придет в голову гулять по набережным в конце ноября? Неделю назад на реке стал лед, потом снова потеплело и начался ледоход. В темноте вода казалась черна, разглядеть можно было только ребра изредка проплывающих льдин. Держась друг за друга, мы осторожно крались по скользкому настилу. Варвара то и дело охала и смеялась. Она была в восторге, такой я ее еще никогда не видел.
– Сногсшибательный космос, Михаил. Ты слышишь эти волны? Метафизика реки танцует, а ты ничего не видишь, глупый медведик? Я все вижу, у меня развитое инфразрение дикого зверька.
Звуки реки… Черная вода бодала и точила отстающий лед, казалось, слышно медленное таяние и отслаивание ледяных бровок берега, причем слышно не только поблизости, но на многие километры вдаль. Еле различимые звуки качались, повторялись, сплавлялись в сложный рисунок, частью которого становились и мы. Подошли к самой кромке льда. Я топнул, Варвара пискнула, и в воду плюхнулся брусок черного дырчатого льда. Точно отчаливающая ладья, наша льдина тут же влилась в общий хор плывущих льдов и текущих звуков. Мы не спеша двинулись по набережной за льдиной, подчиняясь общему движению ночной реки.