– Михаил, что вы разводите страхи на ровном месте? Думаете, я первый день на свете живу? Не видал невротиков? Видал, еще не таких.
Я чувствовал себя то ловким дипломатом, то благодетелем человечества, то мошенником.
На Чистых прудах открылся каток. Часть ледяного зеркала была расчищена, и на небольшом пятачке кружились, танцевали, спотыкались фигуры в куртках, свитерах, шапках с острыми ушками. Рядом с Чистыми прудами работал кинотеатр. Каждый раз, проходя мимо, я вспоминаю, как мы уходили с фильма, который мне страшно хотелось досмотреть. Точнее, хотелось его смотреть вечно, так хорошо жилось душе с этими образами. Но Варваре было не по себе, и мы ушли на середине фильма.
Она не могла смотреть кино – за исключением двух-трех фильмов, которые приняла когда-то давно, в счастливую пору жизни, и теперь готова была пересматривать в сотый раз, надеясь узнаванием заученных моментов возвращаться к давним счастливым чувствам. Поскольку же вернуться к ним по-настоящему было невозможно, Варвара сама для себя играла спектакль подчеркнутого наслаждения, подпевала героям, отбивала ногой ритм, танцевала (все ее любимые фильмы были музыкальными). Отчасти эта демонстративность наслаждения предназначалась для меня: я должен был понять, какими вещами умеют наслаждаться истинные ценители.
Смотреть вместе с Варварой незнакомые фильмы немыслимо. Девять картин из десяти отвергаются сразу, в первые же минуты, по самым разным поводам:
– У меня аллергия на бойких брюнеточек. Знаю я подобных.
– Нет, только не про танцы. Это ты у нас любитель юных тел, скок-поскок, – смотри без меня.
– Французское кино можно наблюдать в плавном полуобмороке. У тебя есть шампанское?
– Мелькает, мелькает. Голова каруселью, и сюжет неуловим.
Она отказывалась смотреть фильмы, где герои безвкусно одеты, в кадре темно, кто-нибудь болеет или оказывается на любовном свидании. Если на экране целовались, Варвара закрывала глаза ладонями и сидела так еще с минуту после – на всякий случай. Слишком много поцелуев – конец киносеансу. Стоило произойти сколько-нибудь драматической, страшной или просто неловкой сцене, Варвара ойкала, выбегала из комнаты, кричала из ванной, чтобы я смотрел дальше без нее. Если она возвращалась, то уже не смотрела картину, а подглядывала из-за двери, готовая в любую секунду вновь убежать.
Я посмотрел на конькобежцев. В ветках деревьев, хрустящих от инея, путалась нерезкая музыка. Казалось, предвечерний зимний час – маленькая теплица, призрачно отгороженная от большого холодного времени.
«За три дня я соберу альфа-версию для альфа-самцов», – сказал красный от внутреннего ада Антон Турчин. Сказал и исчез – то ли уехал, то ли уснул, то ли был похищен духами. Телефон молчал, письма оставались без ответа, глазок в скайпе пожелтел. Три дня – это три дня или «дня три»? Все ли в порядке с Антоном или его пора спасать?
– Он киношник, – успокаивал Крэм, – у них так принято. Сегодня пропал, завтра вынырнет. А мы будем заниматься своими делами.
В доме пели батареи, мимозно мелькали синицы за окном. Поглядывая на туман в углах стекол, я щелкал по клавишам. Мне хотелось описать то волшебное, что я наблюдал в глубине старинного дома на Маросейке: мгновенное породнение чужих незнакомых людей, опрозрачнивание стен, которыми мы вечно отгораживаемся друг от друга. Нужно коротко и безо всяких восклицаний показать, что взрослый человек все еще полон своим детством, школьными обидами, борьбой за дворовую дружбу, невыученными уроками, страхами своих родителей, дедовскими привычками, ворохами неразобранного и не вполне принятого даже наследства.
Почему я не могу выбросить закаменевшую хлебную горбушку без чувства вины и греха? Может, дело в том, что мой отец мальчишкой жил в детдоме впроголодь и неизменно помнил, что выеденная горбушка черного хлеба, наполненная гречневой кашей, – самое прекрасное из лакомств? Как далеко тянутся эти нити-дорожки? Какую трепещущую тайну можно вытянуть из затянувшегося пруда далекого прошлого?
Каждое слово было камнем, вокруг которого по воздуху разлетались прозрачные круги.
Встречу назначили у Никитских ворот в любимом ресторанчике Вадима Марковича. Это был тот самый ресторан, где я впервые увидел Крэма.
По случаю знакомства с важным богатым заказчиком Варвара решила одеться поважнее и побогаче. Главный художник итальянского проекта не должен выглядеть золушкой и замарашкой. Главный художник итальянского проекта должен поражать царственной красотой. Поэтому Варвара Ярутич облачилась в тяжелую, с серебряным шитьем, епанчу, надела марокканские бусы из копала, кованые серебряные браслеты, напоминающие о скифских курганах, как, впрочем, и все остальное. На голове потенциального главного художника красовалась новая боярская шапка, которую бабушка сшила взамен утерянной: в платке, неровен час, менингит подхватишь, а голова и без того с фокусами.
Лицо Варвары пыталось совместить два выражения: великокняжеское и демократично-приветливое. Поскольку два эти выражения несовместимы, Варвара смотрела как добрая змея, еще не решившая, кем ей сегодня быть – ужом или анакондой. Впрочем, руки у нее дрожали, что случается крайне редко как с ужами, так и с анакондами. Вадим Маркович Крэм радушно махал рукой из угла. Казалось, все освещение ресторана осуществляется только его щеками и высоким, интеллектуально оголенным лбом.
– Ну и для чего, Михаил, вы клеветали на Варвару? – начал Крэм, выходя нам навстречу из-за стола. – По-моему, это самое хрупкое и добросердечное существо в мире.
– Вот этот человек сразу постиг меня, – пропела Варвара, злобно взглянув на меня и тотчас вернув взгляду змеящуюся нежность.
Поговорили о выставке, о зеркалах, о картинах. Варвара завела было разговор о котах, но эта тема Вадима Марковича не интересовала. Я видел, что Крэм читает Варю, и знал, что от него ничего не скрыть. Сейчас он дочитает до сути, за ужином будет мило шутить, наговорит Варе приятностей, а потом, через пару дней, так повернет дело, что она окажется за бортом. Притом обставлено все будет так, что дело не в Варе, а в обстоятельствах высшего порядка.
Трудно сказать, чего во мне было больше: сочувствия Варваре, которая отчаянно нуждалась в работе, или облегчения от того, что я никого не подведу. Варя поедет со мной в качестве гостьи, побывает в Италии и благополучно вернется домой, никому не открыв своего подлинного норова, как и сейчас, когда со светской, слегка зловещей улыбкой она разговаривает с Крэмом о Уильяме Моррисе, изредка вворачивая в беседу Герберта – как необходимую и прекрасную часть узора. Еле слышно ворковал джаз, официантка принесла мороженое, и заботы разжали наконец когти и отпустили мою душу, как глупого взъерошенного воробья.
Неожиданно Крэм завел речь об Эмпатико. Он жаловался на прежнего архитектора, говорил, что до приезда первых посетителей остается мало времени, что ему нужен новый главный художник, декоратор, дизайнер и вообще носитель хорошего вкуса. Тут мне снова сделалось страшно. Картина, которую рисовал профессор, менялась с каждой ложкой мороженого. Сначала выходило, что в поместье ничего не готово, а то, что готово, нуждается в капитальной переделке. А уже через минуту поместье оказывалось целиком отделано «с европейским изяществом», недостает только нескольких безделушек, умело расставленных в нужных местах: старинного флакона, высушенной тыквы, подзорной трубы.
В зависимости от этих волшебных перемен, происходящих в поместье, менялось настроение Варвары Ярутич: как только в воображаемых комнатах воцарялась разруха, Варвара благосклонно кивала головой и сочувственно улыбалась. Стоило вилле принять готовый облик, Варя застывала с выражением настороженности, почти обиды. Ведь быть главным художником – одно, а раскладывать одиночные сухие тыквы – совсем другое.
Чувствуя, что воздух ресторана начинает вибрировать от ожиданий и сомнений, Крэм ловко перескочил на деревья, дорожки и ручьи поместья. Здесь тоже требовался опытный глаз главного художника. Варвара воспряла и сообщила, что знает об устройстве садов и парков все, если не больше. Тут же, по словам Вадима Марковича, поместье оказалось вполне благоустроено, в нем появились оливковые рощи, лавандовые куртины, гранатовые сады. Нужно только поставить там и здесь зеркальце, придумать цвет лавок или выбрать покрывала для мраморных скамей.
Видно было, что Крэм колеблется. Он желает заполучить Варвару, но не хочет переплачивать. Варя, жестикулируя и гремя коваными браслетами, рисовала свой автопортрет все более размашистыми красками. Она – мастер-универсал, готовый архитектор, не последний в России мозаичист, норовистый прораб, признанный декоратор, она умеет резать, паять, клеить, клепать и объединять отдельные вещи в удобоваримые композиции. Она способна сделать из «э-э-э» конфетку, дешевенькое превратить в дорогое и находить общий язык с любыми созданиями – от мышей до олигархов.
Я не верил глазам и ушам. Слагая гимн самой себе («мания величия на собеседовании»), Варвара не вошла в раж, у нее не было нервного тика, не тряслись руки. Она говорила вкрадчиво, изредка посмеиваясь, причем не своим любимым старушечьим хохотком, а легко, величаво, точно валькирия, завидевшая макаку. Никогда, ни единого раза она так не говорила и не смеялась со мной.
И без того пустоватый зал ресторана вовсе обезлюдел, и мы остались втроем. Крэм тоже шутил, похохатывал, увиливая от ответов и на свой лад пластически извиваясь. Вдруг я ошеломленно понял, что ситуацией управляет вовсе не он, не взрослый богатый психолог, не бизнес-консультант и многоопытный манипулятор, не знаток людей и ловец душ, а дерганая, нервная, ничего никогда не контролирующая истеричка с густо напудренным лицом, обветренными руками, которая, чтобы выжить, стала на час настоящей женщиной.
«Контракт с удачей» описывали тысячу раз, и каждое новое описание открывало тайны, которые до сих пор укрывались от глаз. Новый взгляд позволял и создателю, Вадиму Крэму, увидеть свое дело в новом свете, а значит, по-новому зауважать себя и вернуть каплю прежнего воодушевления. Другими словами, новое описание «Контракта» возвращало мастеру молодость, пускай иллюзорно и ненадолго. Видимо, чтобы удвоить эффект, описать заново «Контракт с удачей» поручили сразу двум людям – Алисе и мне.