Тут Алексей и подумал, что надо бы своими глазами взглянуть, как работают эти экскаваторщики человеческих душ. Он записался на тренинг к Крэму, потом на еще один, ну и сегодня наконец встретился с главным врагом – Мацарской. Именно ее влиянию он приписывал главную роль в уходе жены.
Принесли кофе. Даже в темноте было видно, как бледен мой собеседник.
– Послушайте, – нерешительно начал я, – почему вы думаете, что жена ваша сама по себе не додумалась бы уйти?
– Вообще, знаешь, мне самому Вадим Маркович нравится. Но факт остается фактом. Жили мы хорошо? Хорошо. Как только свяжется женщина с мозговедом, так порядок у ней в голове и поплыл.
– Вот и подумайте, дорого ли стоят отношения, которые за день может разрушить какой-нибудь астролог или кто он там.
– Я его найду, – твердо сказал Алексей.
Лицо его было бескровно, как мрамор. Я оглянулся, ища глазами официанта. На сегодня впечатлений более чем достаточно.
Мимикрия десятая. Пращуры
Ночи стали такими долгими, что в дневной свет не успевалось поверить: только проморгаешься, а уж снег семенит в свете фонарей. В субботу нас пригласила Николь Григорьевна, Варина бабушка. Приглашения случались и прежде, но каждый раз за день все отменялось. Николь Григорьевне восемьдесят лет, она то и дело хворает и не хочет предстать перед женихом внучки немощной.
Варвара бывала у бабушки часто, но одно дело Варвара, а другое незнакомый мужчина. Впрочем, нам уже пришлось побеседовать с Николь Григорьевной по телефону. Голос у нее был тонкий, еле слышный, но говорила она живо, остроумно, даже смеялась. Ее смех казался очаровательным, каким бывает смех пожилых дам. При этом и в голову не приходило вообразить, как Николь Григорьевна смеялась шестьдесят лет назад. Мне нравился именно нынешний ее тихий смех, так что невольно я старался смешить Варину бабушку почаще.
Муж Николь Григорьевны, Корнелий Генрихович, был отставным профессором математики, прежде преподававшим в Геологическом институте. Если Николь Григорьевна оставалась светской дамой, Корнелий Генрихович жил совершенным затворником, круг его общения, кроме жены и внучки, составляли две собаки, кот и изредка появляющийся сын. Собак дважды в день Корнелий Генрихович выгуливал во дворе.
Жили старики на Соколе, в доме, прежде от подвала до чердака набитом режиссерами, актерами, художниками театра и кино. Сейчас от режиссеров, актеров и художников осталась дымка воспоминаний, бледное эхо в морозном воздухе: кто во Франции, кто на кладбище, кто перебрался за город. Дети и внуки попродавали квартиры новым жильцам, которые покупали не столько метры, сколько дымку и эхо. Можно было пригласить гостей и между салатами сообщить: знаете, чья это была квартира? Помните фильм «Письмо из Берлина»? Баталов там прекрасный, совсем молодой. Точнее, Ульянов. Все они бывали здесь, в этой самой комнате. Гости оглядывались и чувствовали, в какой блестящей компании оказались бы сейчас, не опоздай они на полвека.
Перед поездкой Варвара придирчиво осмотрела меня, словно бы вооружившись бабушкиным зрением: достаточно ли прилично я выгляжу на бабушкин взгляд? Вместо терракотового галстука заставила повязать темно-синий, лощила до блеска мои ботинки, заставляла вертеться, точно ярмарочного медведя. Судя по выражению Варвариного лица, дальше сносности я не ушел и не мог уйти. Собой Варвара осталась довольна. Кажется, даже к свиданию со мной она прихорашивалась менее тщательно.
Мороз хрустел, точно целлофановая обертка букета, который мы долго собирали в цветочной лавке. Поверх целлофана цветочница накрутила газет с бесплатными объявлениями, чтобы холод не дотянулся до лепестковых нежностей.
В тяжелой шубе, в стрелецкой шапке, в разбитых рыжих сапогах и перчатках, похожих на краги мотоциклиста, Варвара шагала лениво и уверенно, точно извозчик.
– Квартира у них убрана по-советски, не смей осуждать, касатик… Слышишь меня? Запах у них в подъезде бывает. Бабушка ни при чем, хорошо?
Варя заранее предупреждала обо всем, что могло мне не понравиться, точно брала расписку, что теперь мне понравится все. Но волновался я вовсе не о том, что меня что-то оттолкнет, только о том, что не понравлюсь Николь Григорьевне. Чувствовалось, что мнение бабушки для Варвары важнее всех прочих мнений.
Дверь отворилась, и на лестницу, скуля и плача от радости, выскочила огромная пожилая дворняжка с поседевшей мордой.
– Фекла! Фекла! Куда ты? – раздался слабый мужской голос.
– Фекла, Феклуша, я тоже скучала, ты моя сестрица! – вскричала Варвара.
Дверь раскрылась шире, и на пороге показался пожилой бородатый мужчина невысокого роста в клетчатой рубашке, со свежепромытой сединой. Мужчина смотрел на меня, застенчиво улыбаясь.
– Корнюша, впусти гостей. Сквозняк!
В прихожей пахло прополисом. Николь Григорьевна стояла у зеркала, опираясь на ходунки. Она была совсем маленькой, сгорбившейся, но даже в этой позе выглядела величаво. От ее улыбки, от приязненного взгляда и легких рук, лежавших на ходунках, исходило неземное сияние.
– Вот и вы, Миша. Знаете, таким я вас и представляла. – Странно было слышать этот знакомый голос не из телефонной мембраны. – Варя! Фекла! Вы вполне можете лизаться дома, а не на лестнице.
Комнату целиком занимал парадный стол, пестревший закусками. Ни стен, ни пола нельзя было разглядеть. Стены сплошь закрывали фотографии в разнообразных рамках, акварели, декоративные тарелки. Посреди этой мозаики поблескивало зеркало, но и к его раме были прикреплены фотографии с открытками. Среди снимков попадались совсем старые, изображавшие сидящего в кресле благообразного господина, даму с высокой прической, положившую тонкую руку на пиджачное плечо. Рядом висела фотография маленькой Вари под елкой. Варины щеки были крепкими, круглыми, как репки, а в глазах сияли веселейшие преступные замыслы.
К великому изумлению рядом с карточками Оли и Сергея в юности я обнаружил собственную фотографию. Этот снимок прошлым летом сделала Варвара. Как обычно на фотографиях, на моем лице застыло выражение миролюбивого непонимания, как у иностранца, к которому обратились на незнакомом языке. Фотография была помещена в тонкую золотую рамку и зачислена в группу лиц, о ком Николь Григорьевна думала каждый день. Неожиданно я почувствовал, что мой взгляд мутится горячей морской водой.
За столом беседовали приятно и чинно. Николь Григорьевна подтрунивала над внучкой, расспрашивала меня о моих родителях. Фекла сидела поодаль и не мигая смотрела на Варю. Кормить собак со стола в доме запрещалось, и в седой Феклиной морде не было мольбы. Она глядела на Варю с такой доброй грустью, которую невозможно победить подачками. Эта печаль относилась к несовершенству мира в целом, которое не исправить ни розовой медалькой колбасы, ни куском вареного языка, ни суповой костью. Нет, мир непоправим, и у несправедливости так много острых прекрасных запахов!
Корнелий Генрихович разговаривал не больше Феклы, но участвовал в разговоре глазами, сияющими насмешливым любопытством. Кроме того, он беспрестанно подкладывал сидящим то одно кушанье, то другое. Если ты успевал выразить протест, то вместо салата «мимоза» Корнелий Генрихович немедленно ухватывал пиалу с лобио. Но чаще Корнелий Генрихович оказывался быстрее и радостно кивал в ответ на благодарности: знаю, мол, таких кушаний больше нигде не попробовать, а вот я вам удружу, потому что вы мне ужасно нравитесь.
Тем временем речь зашла о Барсике. Барсиком в семье звали Вариного прадеда, знаменитого инженера, изобретателя и кинорежиссера. Мне случалось видеть его фотографию: это был высокий, седой, мягко смотрящий через круглые очки аристократ, к которому прозвище «Барсик» вроде бы не шло. Тем не менее Николь Григорьевна, Ольга и Варвара называли его только Барсиком, и в удивительном мире Вариной семьи здесь чувствовалась какая-то сказочная логика. История, которую рассказала Николь Григорьевна, меня поразила. Разумеется, я не помню всех ее слов и выражений, так что могу передать рассказ только на свой лад и своими словами.
Их было шестеро: четыре парня и две девушки. Они жили в огромном барском доме на окраине Харькова. Молодым людям и двадцати не было, все они сражались на Южном фронте в рядах Красной армии, но Деникин был разбит, и они готовились построить счастливую жизнь, погибнуть за нее, любить и постигать небывалое. Девушки ухаживали за больными и ранеными в госпитале, Яков Сажин вел политзанятия с красноармейцами, Владислав Крохмаль чертил устройство разрывных снарядов, Дмитрий Зальм днями напролет занимался вольтижировкой, а Барсика назначили начальником Особого отдела Реввоенсовета.
Город осторожно оживал, блестел свежевставленными окнами, дразнил ветер кричащим кумачом.
Собираясь в зале, коммунары читали стихи: Блока, Боброва, Бенедикта Лившица, чаще наизусть. Хорошо звенели строки в опустевшем пространстве: даже штор на окнах не осталось. Под окном стоял на полу чумазый самовар. Стихи были крепче армейской заварки.
Как-то Сажин надолго застрял в городе, вернулся ночью, перебудил всех. Казалось, на радостях человек ума лишился:
– Ребята! Товарищи! Что я узнал, вы упадете.
– Мы вообще-то и так лежали, – мрачно возразил Крохмаль.
– В лечебнице для душевнобольных здесь держат знаете кого? Велимира Хлебникова! Футуриста. Можете вообразить? Он там сидит, как в застенке.
Повскакивали с постелей, укутавшись одеялами, набились в комнате у Крохмаля. Здесь, в Харькове, прямо сейчас находится прославленный поэт, с ним можно увидеться, даже поговорить, послушать его стихи. Барсик обязан завтра же отправиться в лечебницу и по своему мандату спасти поэта. Пусть живет здесь, в усадьбе, с коммунарами. Они будут за ним ухаживать, кормить, одевать, что угодно! Мысль о том, что Хлебников не захочет жить с незнакомыми людьми, никому не приходила в голову.