– Михаил! Ты сел за стол, не дождавшись других, – громко произнесла Варвара, очевидно, перенося недовольство гостями на меня.
Вадим Маркович глядел именинником. Он с аппетитом слушал мрачные шутки гостя, гладил его нежными взглядами, сиял. Еще не окончился обед, а он уже предложил «седлать коней» и ехать в его любимую пиццерию где-то под Бастией.
Свет фар шарахался по ночному саду, налетел на скалу и наконец нащупал дорогу. Мы ехали в микроавтобусе Сильвермана вчетвером: Крэм, Варвара, я и сам Роман за рулем. Едва тронувшись с места, Сильверман включил музыку и принялся ей подпевать, иногда перебивая собственное пение замечаниями. Разговаривали в основном они с Вадимом, а мы с Варварой прислушивались к их разговору, глядя в рвущуюся за окном ночь, в которой едва угадывались черные горы. Сильверман, то и дело сбиваясь на пение, рассказывал, как нахватал кредитов, впал в тревожность, перестал спать, продал московскую квартиру, купил микроавтобус и пустился в дорогу. Сказал, что только дорога его успокаивает.
– Прекрасно, Роман. Вы богаче меня, у вас крупная фирма, вся нефтянка за вами, и тревожиться вам не о чем, – сказал Крэм. – Вы даже костюмы шьете своим психологам.
– Костюмы – ерунда. Я им третий месяц зарплату плачу, хотя работать никто не работает.
– Так гоните их в шею.
– Они из-за меня не работают. А я за своих мартышек сам отвечаю.
Беседуя с Сильверманом, Крэм изменился. Сильверман циник, поэтому стал циником и Вадим Маркович, причем выбрал роль циника более прожженного, бесшабашного, беспринципного, чем собеседник.
Вдали показалась гора, унизанная огоньками, а где-то внизу пронесся поезд, волоча по насыпи голубые квадраты, точно выводок воздушных змеев.
– А уж от женщин у вас отбоя нет, – продолжал профессор.
– Что толку-то? Двух я не потяну, а если одну взять… Какую ни выберешь, в любом случае проиграешь.
Я хмыкнул. Варвара злобно сверкнула на меня глазом. Как будто это я, а не Роман Сильверман, сокрушался о невозможности выбрать сразу двух женщин.
– Заведите третью любовницу, – совсем распоясался Вадим Маркович.
– Роман, как вы можете так рассуждать? У вас молодая прекрасная жена… – не выдержал и вклинился в их беседу я.
– Она мне не жена.
– Она родила вам сына.
– Если бы не сын, кто бы стал с ней возиться!
– Почему бы вам не довольствоваться одной семьей?
Крэм и Сильверман хихикнули в унисон.
– Если Танька устроится на работу в течение месяца, пусть живет. Если нет, пойду к бывшей. Она меня и накормит, и приголубит. У нас с ней тоже сын, кстати.
Крэм хмыкнул и хлопнул Сильвермана по плечу:
– И третью любовницу. Плюс пусть ребенка родит. Дети – всегда хорошо!
– Дети – это прекрасно, – подтвердил Сильверман. – Так как насчет четырех миллионов на полгода?
– Свободных денег нет, Роман. Эмпатико – бездонная яма. Да вот и работников новых нанял, высокооплачиваемых, – Крэм с усилием обернулся к нам с Варварой и подмигнул.
Сегодня советы профессора не вызывали у меня ни понимания, ни сочувствия. Из двух имеющихся жен выбрать третью, неизвестную? И она, эта третья, тоже родит ребенка, а потом будет бороться за право находиться рядом с мужем-любовником-подарком? Вдруг я сообразил, что ведь именно так устроился сам Вадим Маркович, окруживший себя женами-соперницами, каждая из которых родила ему по ребенку и считает себя слишком интеллигентной, чтобы ревновать, хотя и продолжает тайную борьбу за господство над Крэмом. Вдобавок неизвестно, ограничиваются ли они Вадимом Марковичем или у каждой тоже есть запасные мужья-любовники-соперники. От этих мыслей в голове понеслась такая круговерть, что захотелось срочно выскочить из машины и пройтись в одиночестве по ночным горам, через плотный зимний ветер.
Пиццерия «У Джеминини» оказалась современным ангаром с пластиковой мебелью, громкой эстрадной музыкой и усталыми официантами. Пицца, впрочем, была превосходной.
На обратном пути Сильверман снова включил музыку, и через полминуты я с удивлением заметил, что Варвара подпевает вместе с водителем. До тех пор всем видом она показывала, что не одобряет ни вольных суждений психолога, ни его музыки, ни его манер. В полумраке салона я видел, что ее лицо теперь стало тихим и мечтательным. Песня кончилась, началась другая.
– Я, Роман, видите ли, близко знавала этого музыканта, а его девушка была моей лучшей подругой, – сообщила Варвара Ярутич, перекрикивая песню.
– Лилю? Ты знакома с Лилей? – спросил Сильверман, не оборачиваясь.
Варвара выдохнула «ого» и посмотрела в Сильверманов затылок по-новому. Оказалось, прежде Сильверман подолгу гостил у Дульских в Вяхирях, знает почти всех вяхиревских обитателей, а с Ярутичами не знаком только потому, что в те времена Варя с Лилей были в ссоре. От воспоминаний в салоне микроавтобуса сделалось тесно, причем обоим вспоминавшим те давние события доставляли удовольствие. Теперь помалкивали мы с Крэмом.
Варвара и Сильверман наперебой рассказывали о концертах в «Мастерской», о поездках на гастроли, о выходках Лили, о новых женщинах музыканта по имени Сеня Паприка. Я смотрел то за окно, то на строгий профиль возлюбленной и все пытался понять, отчего вдруг Варвара, суровый моралист, за несколько мгновений, точнее за несколько нот напрочь отказалась от своих приговоров. Много раз приходилось мне слышать рассказы о Лиле, которую Варвара считала вздорной скандалисткой, несправедливой особой, то и дело оскорблявшей и Варю, и все семейство Ярутичей. Еще десять минут назад моя подруга смотрела на Сильвермана как на воплощение всех отвратительных качеств, присущих мужчинам. А теперь, сам того не ведая, циник Сильверман оказался вестником юности, бурной весенней глупости давних лет, прежних волнений, минувших открытий.
И уже не важно было, что говорил этот человек пять минут назад и кем стали за годы он и сама Варвара: сейчас им пел голос из канувших времен, из тех Вяхирей, какие уже не вернуть, пел о той Варваре, по которой нынешняя успела порядком соскучиться.
Утром, оглядевшись по сторонам, Крэм сказал: пока здесь гостит Роман, нужно разговаривать с ним, вытаскивать из него советы, а еще лучше – завербовать для будущей работы.
– Если он придет сам, за ним приедут его богатые буратины из нефтянки. Готовьтесь к беседе.
Возвращаясь в номер, я двинулся в обход домов. Небо пряталось за овечьим занавесом, и только над Субазио тучи кое-где приподнимались, так что театральные лучи холодного солнца освещали зеленые уступы, точно сцену божественной пьесы – без героев, без действия, без единого звука.
Сильверман спал до трех часов пополудни, потом уехал в Перуджу, не сказав никому ни слова. Тем временем пришло очередное письмо от Артемия Тархова, посвященное Трусодерзу. Это было тридцать четвертое или тридцать пятое письмо о Трусодерзе, который прежде назывался «Бояк-смеляк». Поначалу меня удивляло, почему нужно вести столь долгую переписку о таком сомнительном предмете. Мое удивление увяло на пятом письме, злоба – на девятом, а после двенадцатого я ощутил холодный интерес исследователя, который пытается вычислить период полураспада какого-нибудь инертного газа. Если, конечно, у инертных газов есть период полураспада. Если же такого периода нет, то это еще больше напоминает тридцать пятое письмо про Трусодерза, он же Бояк-смеляк.
Артемий Тархов, человек лет двадцати пяти, работал у Крэма кем-то вроде архивариуса. Крэм ежедневно разговаривал с ним по телефону по три-четыре часа, Артемий стенографировал разговоры и собирал из них архив. Это был бледный, робкий, всегда немного растерянный юноша, страшно боявшийся любых разговоров. Удивительно, что именно разговоры составляли предмет его работы. Возможно, тем самым профессор пытался отучить Артемия от страха.
Крэм был неотступным личным богом Артемия Тархова – заступником, подателем благ, грозным судией, скорым на расправу. Он платил Артемию мизерную зарплату, но не заставлял ездить на службу, порой на неделю забывая об Артемиевом существовании и почти никогда не проверяя результаты его работы. При этом Артемий всегда был на подозрении: проверять Тархова Крэм не собирался, но заведомо был уверен, что его обманывают.
У Артемия лицо широкое, простодушное, он может неделями ходить непричесанный, в одной и той же кофте, в одних и тех же разбитых ботинках. Его дыхание затруднено волнением – а волнуется он всякий раз, как приходится с кем-то заговорить. Слова сплющиваются в гортани, он не может их вытолкнуть, и пробка из слов не дает ему дышать. Когда Артемий Тархов спокоен, он похож на слабоумного, глаза сонные, рот приоткрыт. Однако у него острый ум, он чрезвычайно начитан, а по части богословия и поэзии может по праву считаться одним из лучших знатоков наших дней.
Он едва переносит свою работу – потому что никогда не может толком понять, чего от него хотят, – и панически боится ее потерять. За годы, проведенные с Вадимом Марковичем, он уверил себя, что никто другой не станет его терпеть, а потому мирится и с крошечной зарплатой, и с раздражением начальника, и с невнятными заданиями. От страха лишиться работы Артемий перестает соображать и потому делает все из рук вон плохо, хотя и старается.
Именно в этих непроходимых зарослях противоречий родился Трусодерз, он же Бояк-смеляк. Если бы я услышал словосочетание «бояк-смеляк» три месяца назад, то просто посмеялся бы. Теперь мне не до смеха. Вадим Маркович вывел теорию о том, что крайние состояния человека взаимосвязаны и взаимообусловлены. Гневаясь, человек оказывается заперт внутри гнева, точно в тюремной камере, и ему в голову не приходит, что вскоре он успокоится, станет мягким, благостным, не обращая внимания на то, что прежде его вывело бы из себя. Гнев и благодушие – две точки на американских горках. Поскольку они друг от друга максимально отдалены, как бывают отдалены противоположности, из одной точки не разглядеть другую. Но если помнить о свойствах аттракциона, можно предвидеть, что одно состояние обязательно сменится другим.