Потом мы сидели на кухне. Очистив крупный плод грейпфрута, Варя задумчиво глядела на блестящую шкурку, мяла пальцами и вдруг сказала:
– Хорошо бы забраться под такую шкурку и там сидеть спокойно.
Вот она, формула Варвары Ярутич: семь дней в неделю быть несправедливой, отталкивающей, невыносимой, а на исходе седьмого дня сказать или сотворить что-нибудь такое, ради чего ты будешь терпеть следующие семь дней. Да что там дней.
Креслице глядело хмуро и не собиралось мириться ни с одним предметом обстановки. Всем своим видом оно говорило: выносите отсюда свои диваны, стулья и стеллажи. Они мне не ровня. Разрешаю поставить ободранный сундук, кривой поставец и орясину на балясинах. Подарок в наказание – такого я еще не получал.
Нервно посмеиваясь, я подошел к креслу, попытался в него сесть и понял, что спасен. Креслице предназначалось для детей, аскетов и балерин. Обычный человек вроде меня в нем не помещался. Через час четвероногое, вскарабкавшись на спину таксомоторного «рено», гордо проехало по Москве до самого вокзала, потащилось в электричку, а после в электричке вместе с Варварой Ярутич. Самой подходящей компанией, о какой только может мечтать крашеное обшарпанное креслице.
Было еще хорошее. Когда Варя жила в Вяхирях (а она жила там большую часть времени), на ночь мы обменивались пожеланиями. Желали друг другу сны. Иногда, повесив трубку, я записывал эти пожелания в блокнот. Каким бы ни был день, в самом темном его углу ночником зажигались картинки наших пожеланий. Например, такие:
– Ты попадаешь за кулисы в какой-то маленький театр. И видишь фиолетовый занавес, за ним – задник, где вышиты звезды, луна, солнце, дальше – зеленая травяная кулиса, потом декорация, на которой изображен оазис в пустыне, потом ярко-красная кулиса, и еще много всего. А потом ты понимаешь, что это все настоящее, а никакие не тряпки.
– А тебе я желаю простую ширму белую посреди леса. А за ней фонарики. И пусть из-за ширмы маленькие детишки со звонкими голосами показывают тебе палочками и веточками сотворение мира.
Кто тут что сказал, по-моему, ясно. Варваре Ярутич хватает одной минуты, чтобы полностью переписать свой портрет – в любую сторону. И вот на одной такой волшебной пуговке держится тяжелая шуба нашей любви.
Мимикрия третья. Концерт в лесу
Всего одной минуты, пока я шел от такси к воротам ее дома в Вяхирях… Даже меньше минуты: за несколько шагов, за пару мгновений я понял, что в мире, где живет Варвара Ярутич, аналогии из моего мира отменяются. Ее несравненность означала не то, что она побеждает в любом сравнении-состязании, а то, что все сопоставления бесполезны и не нужны.
Итак, я вышел из такси и шагал по дороге. Слева лежало выстеленное снегом поле, поднимающееся там, за моей спиной, поближе к начинающему темнеть зимнему небу. Справа от дороги сгрудились ели, заслонявшие от взгляда высокие дачные ограды. А по дороге навстречу мне шла Варвара в своей черной шубе, в стрелецких сапогах, в платке, издали похожем на остывающий, синим подернутый пышущий уголь. Платок не обнимал, а как-то пышно драпировал ее голову. Варвара ступала по снегу и помахивала плеточкой красной кожи, словно вот-вот должны подвести коня в узорчатом чепраке под седлом, в богатой сбруе, и Варвара отправится на охоту то ли со мной, то ли на меня. Шла она размашисто, как обычно, и, еще не разглядев ее как следует, я подумал, что Варвара улыбается.
Что это за время? Какой век, какие края? Такие вопросы можно задавать рядом с Варварой Ярутич в любой момент, но впервые я – не задал, но почувствовал их здесь, на краю снежного поля. Она не улыбалась. Где-то поблизости залаяла собака, и тут же лай подхватили еще шесть-семь собачьих голосов – от протяжного протодиаконского баса до кликушеского повизгивания. Мы с Варварой были уже в шаге друг от друга. Не сводя с меня светлых, волчье-зеленых глаз, Варвара крикнула:
– Федя-а-а! Хва-а-ат! Полчаса-а-а-а! Малыши-и-и!
Голос долетел до дальних берегов снежного поля и вернулся эхом, став в послезвучии еще огромнее. Да и все поле, и ели, и небо – все сделалось больше, просторнее, суровей. Я по-прежнему улыбался один.
В Вяхири меня пригласили впервые, вроде бы по случаю наступившего Рождества. И хотя до сих пор я не видел ни отца, ни матери Варвары, речи о «знакомстве с родителями» не было. На Рождество пригласили музыкантов, собирали большую компанию старинных друзей, меня включили в список приглашенных.
За большими железными воротами были еще одни, маленькие, кованые из чугуна, с тонкими черными завитками. К этой ограде откуда-то из глубины заснеженного сада темно-рыжими кострами неслись псы – два огромных, один большой и три среднего размера.
– Чуша, не бузи. Это Михаил.
– Я не боюсь собак, – поспешил заявить я.
Убедившись, что порядок не нарушен, большинство псов, взметая снежную пыль, унеслись по дорожке обратно в чащу. Слева сквозь заснеженные ветки виднелся дощатый флигель, впереди на поляне паслись несколько машин, в основном больших военного вида джипов. Среди них я узнал «дефендер», на котором Варвара в первый раз приезжала ко мне.
– Что, Михаил… Обнимает ли тебя… э-э-э… страх и трепет?
Понемногу я начинал узнавать прежнюю Варвару, которую, впрочем, понимал не лучше нынешней. Сад таинственно молчал. Из-за поворота показались заваленные снегом куртины и горки, слева чернела линза застывшего пруда, присыпанная кружевными лепестками льда. На дальнем берегу высилась трехъярусная пагода, такая прекрасная, что я ахнул.
– Это дом Филоксены, – сказала Варвара, показывая плеткой на пагоду. – Зимой Филоксена не выходит. Надо будет принести ей яблоко, бедной.
Я уже знал, что Филоксена из пагоды не игрушка и не воображаемая героиня, а самая настоящая свинья. Однажды вечером Варвара рассказывала историю пагоды, которую построили для свиньи, потому что она перестала быть собакой. То есть несколько лет Филоксена жила с собаками, играла с ними, даже лаяла с некоторым свиным акцентом, а потом собаки перестали ее принимать и даже попытались загрызть. Вот и пришлось возвести ей отдельное жилище.
На последнем вираже деревья расступились, и взгляду открылся главный дом. В синеющем предвечерье приветливо светились окна первого этажа. В башне на втором этаже к стеклу прижимались листья и цветы, словно удивленно разглядывая заснеженные дубы, сосны, липы. Вот он, мир Варвары Ярутич, вот где она своя.
На зимней веранде, похожей на большой венецианский флакон, гости беседовали, разбившись на две компании. Дамы пили чай вокруг хозяйки дома, мужчины курили сигары с хозяином. Из глубины дома доносились звуки настраиваемых инструментов. Мы познакомились и с Ольгой, матерью Варвары, и с Сергеем, ее отцом. Волчьи глаза у Варвары от отца, а варяжская красота от Ольги. Знакомство произошло без малейшей неловкости. Неловкости здесь не в чести, это чувствовалось. Конечно, я предпочел чай сигарам, хотя с любопытством присматривался к обоим кружкам.
Похоже, вокруг Сергея собрались сплошь деловые люди. Управляющий сетью магазинов, в котором мгновенно угадывался бывший военный, говорил коротко и внезапно на темы, которые никто до тех пор не обсуждал. Он стрелял новой темой, точно посылал с подводной лодки торпеду по кораблю прежней беседы. Посреди разговора о способах готовить красную рыбу он резко произносил:
– Лично я-то считаю, Армавир – прекрасный город. Почище вашей Флоренции.
Иногда беседа перескакивала на новую тему, иногда текла по прежнему руслу, причем мужчина невозмутимо принимал любой вариант. Некто Эдуард, модный фотограф, не произносил ни слова, но улыбался такой всепрощающей улыбкой, словно заранее принимал всех присутствующих и даже отсутствующих вместе с их слабостями и грешками. Мужчины говорили негромко, с большими паузами, заполняемыми задумчивыми клубами сигарного дыма.
Напротив, дамы щебетали и смеялись без умолку. При этом ни в дамах, ни в их суждениях не было ничего мелкого, даже когда говорили о мелочах. Во всем чувствовался вес – в замечаниях, в жестах, даже в смехе. Притом не случайный, не сегодня нажитый вес, а давнишний, возможно полученный по наследству. Здесь были ученые дамы, дамы-галеристы, дамы-редакторы и дамы-поэтессы. Конечно, мне следовало прибиться именно к такой компании.
Ольга была солнцем этого круга не только на правах хозяйки. Каким-то образом помимо воли она подавала знак, что к ее словам следует прислушиваться больше, чем к остальным, что в каждом движении ее пальцев, унизанных тяжелыми серебряными перстнями, имеется важное послание, которое непростительно проглядеть. Она обращалась к гостям с ровным радушием, и в этой ровности виделось нежелание барыни сколько-нибудь подчеркнуть свое высокое положение. Именно благодаря истинному благородству никто не чувствовал себя ниже Ольги.
Впрочем… Или мне почудилось? Иногда становилось заметно, что аристократизм этот, пусть врожденный, не вполне целен. Нет-нет да и обнаруживалось – на доли секунды, – что не всегда Ольга так величава, как ее сегодняшний парадный автопортрет.
Сквозь листву зимнего сада пробивался огонь двух ламп; лица, жесты, платья вспыхивали и гасли, на мгновение попадаясь на пути таинственного света. Казалось, здесь, в кольце двух садов – цветущего и заснеженного, можно было говорить только о значительных предметах или молчать о них же. Но дамы рассуждали о платьях, журналах, о непутевых детях какого-то режиссера, о цветах и кошках. Меня никто не разглядывал и не расспрашивал, знакомство произошло как-то мельком, а дальше уж не было случая ни оказаться в центре внимания, ни обособиться. Варвара в длинном платье синего бархата скользила между гостями, подливая чай в чашки и улыбку в каждый разговор, но ни слова не произнося. Заговорила она только при появлении Герберта.
Считать Герберта котом может только поверхностный человек вроде меня. Когда это загадочное существо (Герберт) приблизилось и подняло на меня свою ушастую голову, другое загадочное существо (Варвара) произнесло приятнейшим из своих многочисленных голосов: