— Да-да! — прервал его егерь. — В те трудные годы многие испортили себе сердце…
И так как лесоруб вдруг учуял запах падали, совсем не тот запах, который чуял бургомистр, и еще потому, что у него было хорошее зрение, да и место его являлось удобным наблюдательным пунктом, он сделал стойку, как охотничья собака, и обнаружил, что под столом Хабергейер своими сапожищами наступает на ногу старика.
Хабергейер сразу вскочил и сказал старику, который мгновенно умолк, как радио, выключенное в разгар передачи:
— Мне пора. Пошли вместе, а? Нам ведь по пути.
Старик поднялся в полной растерянности, пробурчал, что расплатится в следующий раз, и, прихрамывая, пошел перед своим другом, который сунул ему в руки зонтик и, паясничая, распахнул перед ним дверь в ночь, за это время ставшую непроглядной.
Необычна была эта ночь (сколько помнится). Она, во-первых, затопила нашу деревню, казалось, быстрее, чем все другие ноябрьские ночи, и, во-вторых, какая-то особенно темная, запуталась в дожде, как в нитях паутины. В-третьих же, наконец, в ее кромешном мраке словно бы притаилось все то, что не поддается контролю нашего разума, с чем нам тогда предстояло столкнуться, словом, все то, что мы ощущали не только в лесах, за стенами кирпичного завода и за заборами огородов (а ведь и это уже означало, что оно заполнило всю ночную ширь), но также в хлевах и конюшнях, в домах, в спиртных напитках, в супе и, если говорить честно, даже в нас самих. Да и вообще — началась кутерьма! Тени осаждали все дороги; тени, как черные кошки, вдруг выскочив из пожарного депо, из старого винного погреба, перебегали улицу! Или то были уплотнившиеся мысли? К смерти привыкли и в наших краях (во всяком случае, больше, чем к размышлениям, что, бог весть по какой причине, выяснилось за последние годы), но такой смерти в нашей деревне еще не видывали, и потому не только помощник лесничего и его сотрапезники в «Грозди», но и другие почтенные граждане ломали себе голову над нею (если они вообще умели ломать себе голову). И как сами эти люди, так и мысли их, возможно, и вправду были тенями, что прыгали на нас и, точно кошки, шныряли у нас между ног (а не то кролики, словом, целый выводок мелких домашних животных), так что мы даже боялись наступить на них. Чудаки, они делали чудаческие умозаключения. К примеру, Фердинанд Циттер. Он уже годами предрекает светопреставление, подстригая нам бороды, и пугает нас вещами, в которых мы ровно ничего не смыслим, — к примеру, «Откровением святого Иоанна»! Он уже видел (по его утверждению) «апокалиптических всадников», и притом в натуральную величину (то есть размером с грозовую тучу), на золотом фоне вечернего неба (которое я так люблю). Но мудрецы, коих он постоянно цитировал, всякий раз (как он говорил) клятвенно его заверяли, что, будучи одним из богоизбранных, он благополучно все это переживет. Циттер добавлял:
— И это тоже знамение.
— Что именно? — спрашивали мы. — Что за знамение?
— Ну, история с Хеллером.
— Ах, вот оно что! Все может быть (мы неохотно спорили с ним, когда он нас брил).
Но среди нас был еще и Хабихт, вахмистр жандармерии (многоопытный старый лис), трезво смотревший на жизнь, которого не так-то просто было сбить с толку. Однако и Хабихт впоследствии признался, что не мог отделаться от злосчастной истории с Гансом Хеллером (а это, конечно же, что-то значило, ибо для него «дело Хеллера» было закончено).
Через три дня на кладбище, когда хоронили Ганса Хеллера и звон колоколов, наводя страх, плыл над деревней, Хабихт стоял несколько в стороне, прислонившись к старой, поросшей сорняками стенке, и через головы собравшихся (вернее, через мокрые зонтики, мокрые плечи и черные вуали, блестящие от дождя и от слез) смотрел в неведомую даль, где в чьей-то руке сходились нити, приведшие в движение марионеток. Он покачал головой, и вода потекла с козырька его фуражки: «Удар. Похоже, что так. Заключению окружного врача положено верить». Но это не было разгадкой. Ибо разгадка, как она ни была проста, в свою очередь задавала загадку, она ведь что-то предполагала — факт, тайну, которую покойный уносил с собой в могилу, теперь, когда комья земли с глухим стуком ударялись о гроб.
Пастор произнес обычную речь: господь призвал в свой дом юного Ганса Хеллера, и на небесах (здесь пастор не удержался и раза два чихнул) ему будет лучше, чем на грешной земле. Что ж, превосходно! Теперь можно и утешиться! Правда, сейчас небеса выглядели достаточно неприветливо, но покойник — говорили себе люди — этого уже не чувствовал, наверно, он и сам стал составной частью погоды. Когда церемония была закончена и могильщику вручены щедрые чаевые, когда венки и ленты были рассмотрены, оценены по достоинству и высказаны взаимные соболезнования, скорбящие родственники и знакомые направились в ресторацию вкушать вполне заслуженный поминальный обед.
Но вахмистр Хабихт воздержался и не последовал за ними (хотя обед, конечно, предстоял хороший). Он не причислял себя к прочим жителям деревни, а благодаря своему мундиру чувствовал себя (или притворялся, что чувствует) человеком обособленным, обязанным сохранять известную дистанцию, изображать неподкупного стража закона. Он вернулся в караульню, в голые, почти не обставленные комнаты, повесил промокшую шинель поближе к печке, потом сел к столу, оперся локтями о покрытую клеенкой столешницу, от которой исходила приятная ему прохлада, и в этой обычной своей позе (делать-то ему, собственно, почти всегда было нечего) предался размышлениям.
Преступление? В это он не верил, никогда не верил. Но также не верил и в то, что все произошло с господнего соизволения.
Он выпятил бескровные губы, так что усики встали дыбом. Он чувствовал неодолимое желание доверительно поговорить с кем-нибудь о случившемся, только не со своим коллегой Шобером: этот, по его мнению, до таких разговоров еще не дозрел, но с кем же? Он задумался, прикинул так и эдак и, повинуясь внезапному наитию, открыл пишущую машинку, вложил лист бумаги и на один из последующих дней (кажется, на пятницу, четырнадцатого ноября) вызвал к себе матроса.
Матрос уже знал результаты следствия и решил, что это какая-то каверза. Он, правда, явился в назначенное время, но изрядно нагрузившись (что, спрашивается, еще хотят от него?).
Хабихт заметил, что матрос раздражен, и — признавая его право быть раздраженным — стал еще неприступнее, чем всегда. Он и сам не знал, о чем спрашивать этого человека, и, следовательно, чувствовал себя весьма неуверенно (ведь он намеревался только язык почесать, а теперь изволь делать вид, будто…), он состроил официальную физиономию, положил перед собой карандаш и бумагу и наконец начал допрос как положено.
— Имя?
— Иоганн Недруг.
— Как?
— Иоганн Недруг!
— Где родились?
— В Тиши, вы же знаете.
— Возраст?
— Сорок шесть лет.
— Профессия?
— Сейчас ничем не занимаюсь.
— Вы ведь делаете глиняную посуду и садовые фигурки?
— Да, для собственного удовольствия.
— Значит, не для заработка?
— Да.
— Позвольте узнать, с чего же вы живете?
— У меня есть пенсия.
— Вы были матросом, не так ли?
— Неверно. Я был штурманом — штурманом на морских судах.
Хабихт откинулся на стуле и с головы до пят оглядел сидевшего перед ним.
— Штурманом, значит. — Он это записал. — А здесь все утверждают, что вы были матросом, — Он встал и начал ходить по комнате как неприкаянный. Потом сказал: — Речь идет о Гансе Хеллере. Мне тут многое неясно. Вы тогда показали, что он стоял прислоненным к окну. И упал, только когда вы до него дотронулись.
— Да, — подтвердил матрос и добавил, что впредь, заметив что-либо подозрительное, он не станет разыгрывать из себя Шерлока Холмса, а живо отправится домой, ляжет в постель, да еще одеяло на голову натянет.
Это уж как ему угодно, ответил Хабихт, а сейчас в виде исключения не будет ли он так любезен показать, как стоял у окна Ганс Хеллер.
— Вот окно, а вот подоконник. Прошу!
Матрос не сдвинулся с места.
— И все? — спросил он. — А может, мне еще мертвым прикинуться? Честное слово, безобразие! Как мне известно, следствие доказало, что это не была насильственная смерть, а вы опять вызываете меня и требуете, чтобы я перед вами разыгрывал комедии!
Хабихт:
— Не волнуйтесь. Я знаю, что делаю!
По правде говоря, он понятия не имел, и, что еще гораздо хуже, матрос, видимо, это заметил и, не позволяя сбить себя с толку, продолжал:
— Я и не думаю волноваться! А говорю что следует. Я язык не держу за зубами, потому что чихать не собираюсь. Но ведь в нашей проклятой дыре люди как живут? Перешептываются, шипят, кого-то подозревают, на кого-то клевещут, сосед исподтишка наблюдает за соседом, крадется за ним — точь-в-точь собаки, когда они обнюхивают зады друг дружке. И все потому, что здесь тоска смертная. Фу ты черт!
Хабихт:
— Вы кончили?
Матрос:
— Так точно, кончил.
— Ну, тогда слушайте! — сказал Хабихт и остановился посреди комнаты. — Между прочим, вы не так уж неправы. — И, возвращаясь к делу: — Мне необходимо знать, в какой позе стоял у окна Ганс Хеллер? С человеком случился удар, допустим! Но с таким молодым парнем? И еще именно в печи для обжига кирпича? Ей-богу, тут что-то не так.
Матрос пожал плечами и заметил, что рассказывать ему, собственно говоря, нечего. Все выглядело вполне естественно. Хотя, конечно, он мало что смыслит в таких вещах. Играть в разбойников и жандармов он никогда не любил и детективных романов тоже не читает.
Хабихт:
— Не думаете ли вы, что, падая, он ухватился за подоконник?
Матрос:
— Нет. Я ведь уже сказал — все выглядело вполне естественно. Он, верно, рассматривал что-то там внутри.
— Или, — подхватил Хабихт (понизив голос), — с кем-то разговаривал через отверстие в стене.
Матрос опять пожал плечами.
— Тайное свидание! Вполне возможно! И разумеется, в самом идиотском месте, какое только можно сыскать. Очень похоже на этого дурака.