(Матрос продолжал смотреть вверх. Туча стала слоном и покатилась вниз с горы.)
— Что вы хотите этим сказать?..
— Разве вы ничего не заметили? Вы же сами его нашли!
— Это верно.
— Ну и?.. И вы ничего не заметили?
(Великий шум приближался.)
— Глаза!.. Вы не видели его глаз? Я приходил в мертвецкую. И долго смотрел на него: такие глаза могут быть только у человека, который увидел что-то невыносимо страшное…
Не дожидаясь, покуда он кончит, матрос перепрыгнул через кювет.
— Я пошел! — крикнул он старику. И проворно, как ласка, стал взбираться по склону; в этот миг на согнутую его спину обрушился ливень: видно, ошалевший возница изо всех сил нахлестывал слонов и коней. А внизу старикашка, словно идя ко дну, разевал рот, но тщетно… В шуме дождя его не было слышно. И вот уже удары бича смели его с дороги вместе с зонтиком, который вырвался у него из рук, едва он его раскрыл.
Что-то невыносимо страшное! Да, хоть никто и не знает, что именно. Только таким могло быть то, что увидел парень, прежде чем его сердце остановилось, как часы, по которым кто-то ударил. Оказаться во власти этого страшного — вот чего, верно, боялся Малетта с той самой минуты, когда он приподнял газету над покойником и увидел мерзостно остекленевшие глаза. Разумеется, и он не умел определить это Нечто, дать ему имя, выделить его из всего остального мира. Тем не менее (или именно поэтому) он знал, что оно много больше, чем переменчивое название, много больше, чем грозное звучание запечатлевшего его слова. Это Нечто было абсолютно. Казалось, еще никем не названное, оно, безусловно, существовало — сила, заключенная в опасном молчании тех, кто не нуждается в доказательстве своего бытия. Подобно неизмеримой иррациональной основе сущего, оно таилось за всем — холодное, мрачное, смертоносное, всегда готовое выйти из укрытия, из немоты безвременного небытия, ворваться в сегодняшний день, сорвать все преграды, прорваться, как прорывается безумие. Мрак его уже проглядывал сквозь трещины и щели, сквозь никем не замеченные люки, которые нельзя закрыть, как нельзя было закрыть веки Ганса Хеллера. Казалось, что наш мир, предметы, из коих он состоит, вдруг стали неплотными и ненадежными, проношенными до нитки, как старая ткань, что уже не прикрывает те места, которые должна была бы прикрыть.
Тем не менее наш мир (как космос, так и деревня с ее людьми и дворами, с ее сараями, хлевами, компостными кучами, с возами дров, с лошадиными яблоками на дорогах, с автобусным сообщением и, наконец, с проливным дождем) оставался все таким же: стены в нем не рушились, не разверзались могилы. Укрутник провернул два выгодных дела, Франц Биндер получил десять ящиков пива, в Линденхофе забили свинью, парни по-прежнему носились на своих мотоциклах (с головы до пят забрызганные грязью). И нынче, через год, когда мы все это сожрали, но переварить так и не сумели, минутами начало, казаться, что Малетта сам соскочил с колес, что он сам стал тем проношенным местом на ткани, что один он был той крохотной пробоиной в корабле, через которую начало по капле просачиваться «невыносимо страшное», чернота неведомого моря (по которому беспечно плывет корабль нашего бытия) с призрачными растениям;! и животными.
Но тогда никто еще ничего такого не думал, не думал, вероятно, и сам Малетта. Ибо если он и чувствовал себя одержимым, то роли, каковую ему предстояло играть, он, конечно, не знал, да и мы ничего особенного за ним не замечали.
А теперь, в конце этой главы (как бы для того, чтобы рассеять туман, сгустившийся над недавним прошлым), еще о небольшом, но радостном событии для тех из нас, кто умеет любить.
Двадцать девятого ноября, около четырех часов пополудни, Герта, зажигая свет в «отдельном кабинете», заметила, что одна из лампочек перегорела. Девушка, весьма рачительно — после смерти старой Биндерши — наблюдавшая за тем, чтобы в доме все шло как по маслу, решила немедленно устранить этот непорядок. Принесла новую лампочку, сняла туфли, повыше поддернула юбку, вскочила на один из столиков и всем телом подтянулась к темному осветительному прибору. В этой прелестной позе — приподнятую, как статуя на цоколе, — ее увидел Укрутник, сидевший в общем зале. Сидел он совершенно один. Ни хозяина, ни кельнерши там не было.
Он отложил в сторону журнал «Скототорговля», тихонько, словно его маслом смазали, поднялся с места и неслышно вошел в соседнее помещение.
Придвинулся поближе. Потом сделал еще два шага и в нерешительности остановился. Потом еще два. Жадными глазами окинул Герту — все округлости и все впадинки ее тела. Облизнул губы, почувствовал вкус собственной слюны и еще странный зуд под языком и легкую дрожь в коленях. Старая лампочка была уже вывинчена, Герта наклонилась за новой, лежавшей на столе. Ее юбка сзади взвилась, как занавес. Перед Укрутником мелькнули ее ляжки.
Он заморгал глазами, как от яркого света. Снова облизал губы. Ощутил вкус объятий. Вкус того, во что хочется вонзиться зубами. Почти уже вкус женщины.
Герта между тем взяла лампочку и опять потянулась к потолку. Она балансировала на цыпочках. Мускулы на ее ногах напряглись. В тени юбки это выглядело таинственно. Нельзя было точно определить, что там происходит. Казалось, ее жилистые подколенные впадинки строят рожи, весело смеются над подсматривающим Укрутником.
Он открыл рот — так легче было дышать. Собственный язык ощутил как чужеродное тело. Ничего не подозревавшая Герта ввинтила лампочку, отчего раздался омерзительный скрипучий звук. Руки ее продолжали двигаться эластично, по-кошачьи скользя вниз по туловищу. Ягодицы вздрагивали под юбчонкой, как круп кобылы.
Укрутник сжал губы и раза два проглотил слюну. Во рту у него пересохло. Язык был как полено. Он опять сглотнул и в полном отчаянии уставился на ее зад.
Бедра у Герты, правда, были широковаты, но зато талия стройная и гибкая; она высилась над бедрами — как шея над плечами — и изгибалась, как лебединая шея.
Лампочка вспыхнула. Герта ввинтила ее потуже. И при этом еще больше вытянулась. Мускулы на ее икрах вздулись, а пятки приподнялись так, что стали видны подошвы.
Тогда он снова открыл рот, но на сей раз уже чтобы привлечь к себе внимание. Он сказал (и его голос звучал хрипло и похотливо):
— Послушай, ну и икры у тебя! Красота, да и только!
Герта обернулась.
Ага! Укрутник.
Она (по-видимому) не удивилась, не была ни разочарована, ни обрадована.
— Верно, — сказала она, — есть в них что-то такое, хотя я считаю, могли бы быть похудее. — Затем она повернулась и протянула руку.
— Подойди, я за тебя ухвачусь!
С полной непринужденностью она стояла перед ним на столе, протягивая ему свою крепкую руку (руку с чуть влажной ладонью, что давно было известно и мило Укрутнику).
Он подошел. Приблизился медленно и скучливо, глубоко засунув руки в карманы. Разыгрывал из себя спокойного светского человека. А эта девица там наверху, мол, может и подождать. Он наступил на одну из ее туфель, стоявших на полу, поскользнулся и едва не преклонил колена перед Гертой (как жених). Посмотрел на ее ноги. Короткие сильные пальцы просвечивали сквозь чулок и мягко прижимались один к другому (как пирожки на противне). Потом он поднял глаза. И увидел ее лицо. Округлый полный подбородок, чувственный рот. Она улыбалась, показывая белые зубы. На ядреных ее щеках были ямочки. Глаза, устремленные на него, горели темным огнем. Что-то вдруг изменилось в ней.
— Ну, прыгай же! — сказал он и снова взглянул на нее. Он вынул руки из карманов и снизу вверх погладил ее икры, округлые и твердые.
Она сверху глянула на него и ни слова не сказала. Словно и не ждала ничего другого! С восторгом он чувствовал, как тоненькие волоски покалывают его сквозь чулок; потом его рука скользнула в подколенную впадинку, там было прелесть до чего уютно, потому что чулки образовывали мелкие складочки, и пошла выше, уже напрягшись, к верхнему краю шва. В тепле и впотьмах он внезапно ощутил ее бедра, бархатистую кожу, под которой билась жизнь, точно пойманный зверек, готовый вот-вот убежать. И вот он и вправду выскочил…
Герта схватила Укрутника за плечи и прыгнула прямо на него. Половицы прогнулись и задрожали. В зале зазвенели и запрыгали бокалы.
Укрутника шатнуло. Он и сам не понимал, как это случилось. Она едва не сбила его с ног! А теперь прильнула к нему, громко смеясь. Может быть, над его испуганным лицом? Или оттого, что юбка у нее задралась чуть не до пояса? Она хотела ее одернуть, Герта Биндер знала, как надо держать себя. Но тут Константин Укрутник схватил ее под мышки (а в этом месте терпели фиаско даже известнейшие аптекари и химики) и мужественным жестом опрокинул на стол.
— Э-э-э! — сказала она, отворачивая лицо. Ее полная белая шея, вибрировавшая от смеха, казалось, припухала, извиваясь, и манила его вонзиться в нее зубами, как вонзается волк.
Она еще несколько секунд защищалась — из соображений приличия, — но, поскольку он не отпускал ее, не отступался и дышал ей в ухо горячим своим дыханием, вдруг сделалась податливой, и тогда все произошло — они поцеловались.
3
С тех пор матрос перестал спать по ночам. Бодрствовать его заставляло нечто странное: он слышал голос. Этот голос обращался к нему. И все твердил одни и те же слова; собственно, они должны были ему прискучить, нагнать на него сон. Так нет же! Происходило как раз обратное: они возбуждали в нем омерзительное подозрение. Нередко он до рассвета лежал без сна и, содрогаясь, слушал нескончаемое бормотание. Когда же ему становилось невмочь, слезал с кровати, зажигал свет и раскуривал трубку. Иной раз это было очень приятно и действовало успокаивающе. К тому же и бормотание тогда прекращалось. Но стоило ему потушить лампу, лечь и, как всегда, закутаться в три шерстяных одеяла, голос начинал что-то монотонно бубнить — точь-в-точь зазывала на ярмарке, часами выкрикивающий свои шутки-прибаутки.
«Ваш папаша был хитрец, — утверждал голос, — и кто знает, пожалуй, еще и предатель».