Волчья шкура — страница 23 из 96

Он повернулся к двери, серым квадратом вырисовывавшейся в темноте, а когда вышел из сарая и дождь стал снова хлестать его по лицу, ему вдруг вспомнился человек (умерший от рака легких), чернобородый человек, а почему вспомнился, он и сам не знал. Матрос посмотрел на запад, вверх по склону горы, потому что оттуда дул ветер; конечно, то не была мелодия песни, а всего лишь шорох темных крыльев. Над покачивающимися ветвями леса, там наверху, мрачными косяками плыли тучи. Матрос проводил их взглядом до невидимого горизонта, потом опустил глаза (казалось, две чайки соскользнули на воду) и вдруг увидел печь для обжига кирпича, руины печи с ее страшной тайной.

Что сказал ему на днях кузнец, эта старая обезьяна?

«Тогда много чего случилось». А до того? «Вам надо было раньше вернуться. И он, может, жил бы еще и сегодня».

Господи боже ты мой! — думал матрос. — Как бы это я умудрился вернуться во время войны? И он подумал о петле, которую завязала для него жизнь, не исключено, что она, мягкая, как воловья оброть, уже обвила его шею. Позади него вздымался сарай и гудел на ветру. Немым было это гудение и зловещим, да и что за диво, ведь в сарае обитала смерть, смерть, что ничего не желает объяснять, там она висела наподобие паутины между балок, там повесился его отец. Но какое отношение имел к этому тот человек, оставалось загадкой, ему никто ничего не был должен, даже денег.

Матрос пошел обратно той же короткой дорогой, которой пришел (видно, по каждой дороге надо идти обратно; идешь обратно, а все равно не возвращаешься). Дом уставился на него черными окнами, казалось совсем переменившийся за то время, что он на него не смотрел. Но как-никак он стоял на месте, по-прежнему был домом, и надо было радоваться, что тебя ждет тепло комнаты.

А того человека матрос знавал так, мимолетно. У него была лавка в Лиссабоне, И он носил бороду, желая показать, что он еврей.

Этот человек сказал:

— Я жду своего спасителя.

А матрос:

— В таком случае, дорогой мой, вам долго придется ждать.

А еврей:

— Ну и что с того? Терпения у меня хватит.

А матрос:

— Наш спаситель уже родился.

Тот улыбнулся себе в бороду.

— В самом деле? — сказал он.

Матрос ответил:

— Так точно! Уже довольно давно. Затем его распяли и тому подобное. Поэтому — считается, — что мы спасены. Точнее я ничего не могу сказать, я в таких делах мало что смыслю.

Еврей улыбнулся.

— А мне еще придется подождать, — сказал он. — Это все-таки лучше, чем ничего уже не ждать.

Вскоре он умер от рака легких.

Матрос вошел в дом и запер за собой дверь. В комнате он сразу потянулся к лампе. Это была керосиновая лампа, висевшая над столом, ее абажур напоминал перевернутую миску.

Как-то раз он побывал в музее, по уже очень давно. Он рассматривал картины, рассматривал статуи, подолгу стоял перед тем или иным произведением искусства. Многие ему понравились. Но от них всех исходило какое-то беспокойство, от которого человеком постепенно овладевала смертельная усталость, он был уже по горло сыт красотой, хотя ровно ничего в ней не понимал. Но он все же забрел и в другие залы. Стены там были облицованы темным мрамором, а вдоль них в стеклянных ящиках стояли сосуды: горшки, кубки, чаши и тому подобное, одни, украшенные замысловатым орнаментом или фигурками, другие, ничем не украшенные, хранили бурый тон земли, из которой их сделали, но всем была придана такая точная, убедительная форма, что они казались ие созданными руками человека, а выросшими, как цветы.

Там бы он охотно присел, даже с удовольствием переночевал бы. Но почему-то в этих залах не было ни одной скамейки, и ему волей-неволей пришлось стоять.

В сосудах ничего не было. В сосудах была тишина. В сосудах царил безусловный покой, он исходил из их полых тел; верно, спокойны были и руки гончаров. И этот покой давал ответ на любой вопрос, какой только можно придумать.

Он снял с лампы стекло. Повыше вывинтил фитиль. Взял спичечпый коробок и достал спичку. Гончары жили четыре тысячи лет назад, и в их сосудах лежали зерна молчания. Эти сосуды и сейчас еще давали ответ на разные вопросы, хотя в те времена у людей не было повода задавать их.

Он зажег спичку. Маленький огонек потрескивал и дрожал. О божественный покой! Никому уже не найти его. Он царил теперь лишь по ту сторону жизни, по ту сторону смерти, по ту сторону труда и веры, недосягаемый ныне для рук гончаров, недосягаемый для их сердец. Никогда уже нельзя будет воссоздать его, претворить его в жизнь.

Он поднес спичку к фитилю и осторожно подвинтил его.

Свет возник во тьме и осветил руки матроса.


В этот дождливый промозглый сочельник Малетта тоже ждал своего спасителя. Так по крайней мере мне думается, ибо я уверен, что, несмотря ни на что, он был хорошим и верующим человеком.

Я вижу его перед собой. Под пристальными взглядами наших фото — в сумерках казалось, что это засада, — он сидел в своей мансарде на одном из двух стульев и изо всех сил старался быть благочестивым. Он весь скрючился, обороняясь от жестокого холода, что наступал на него из нетопленной печки, и сидел неподвижно, готовый услышать так называемую «благую весть».

Он вслушивался в себя. Да, он вслушивался в свой внутренний мир. Но в этом мире ничто еще не шевелилось. Только в животе у Малетты время от времени бурчало, и это была единственная весть, доносившаяся до его слуха.

Рождество! — думал он. Рождество! А катись ты!.. Он представил себе роскошные рождественские открытки (заснеженные деревеньки с церковкой, мирные довольные люди, а под картинкой золотыми буквами поучительное изречение). Но тщетно! Рождественское настроение упорно не приходило. Наверно потому, что он ждал его. Не приходила и мысль, как искусственно создать это настроение.

Временами он вставал, отдернув кружевную занавеску, выглядывал в окно. Ничего! Не видно ни бога, ни человеческого существа. Тиши словно вымерла. И казалась такою же пустой, как он сам. Впрочем, от этой деревни многого ждать не приходилось.

Тем не менее он стал снова смотреть в окно, жадным взглядом впивая уродливейший вид, который за ним открывался. Среди домов мелькали вуали и тени дождя, по-язычески безутешная брела тишина, серо-голубой единорог, что вырвался из мокрых лесов и далей, из сырости, смешавшей воедино землю и небо, вторгся в сферу людей (попрятавшихся в своих домах), в это праздничное царство мертвых, повернувшееся к улице запертыми дверями. На неподкованных копытах тумана, не оставлявших следов, он хлюпал по огромным лужам (они ничего уже не отражали), выдувая из ноздрей тучи и брызжущую воду, в которой постепенно утопал и задыхался день.

Малетта дышал на холодное окно, сладострастно прижимаясь лбом к стеклу. Он ощущал этот холод в мозгу, словно в черепе у него был северный полюс, сверкание льдов, которое, возможно, было богом, но не было вифлеемской звездой. Он дышал быстро и трудно. Задыхался, как ездовая собака, загнанная насмерть в арктических просторах (в пустыне, каковою был он сам). Но в нартах сидели Укрутник и Герта Биндер и с ними все разъевшиеся братья по трактирной стойке. При всем желании он не мог бы объяснить, зачем тащит за собой этих болванов. Его дыхание замутило стекло. Оно вдруг стало непрозрачным, как стакан с молоком. Или то была ночь, наступившая раньше времени, или все сгущающийся туман? Святая ночь! Арктическая монотонность! Бледное Нечто, но без снега! (Полозья скользили по деревенской слякоти, по размокшей вспаханной земле.) И возможно, за окном стоит Дед Мороз! На нем сапоги как у золотаря! В мешке у него яблоки конского навоза! Он подобрал их на дороге для «артистов». Но нет, Малетта его не видел!

У замутненного окна, словно ослепший, он замер перед этим бледным Нечто. Нарисовал единорога на стекле, ибо непостижимое как раз и нуждается в воспроизведении. Таков рок художника. Единорог превратился в козу, она осталась целой и невредимой после нападения. Кулак матроса ударил мимо. Более долговязая, чем когда-либо, стояла коза посреди деревни. Неприятно пораженный, он стер свое произведение и, сквозь теперь уже чистые стекла, увидел все ту же безрадостную картину — убогое захолустье с почернелыми от дождя крышами, прятавшееся за темными клубами тумана. Наискосок парикмахерские манекены Фердинанда Циттера с восковыми лицами пялились в пустоту холодными голубыми глазами. Непохожи были они на рождественских ангелов, и не ему предназначались их улыбки! Тоска, да и только!

Он задернул занавеску и обернулся. Мансарда зияла, как черная холодная пещера. Казалось, она находится в самых недрах земли (хотя находилась под коньком крыши). Он ощупью прошел к выключателю и зажег свет точно так же, как делал это всегда. Но на сей раз в миг, когда яркий свет вдруг озарил мансарду, ему почудилось в ней какое-то судорожное движение, словно он застал фотографии на стене за таинственным и неподобающим занятием.

Взгляд его недоверчиво пробежал по их рядам (как взгляд человека, охотящегося на паразитов). Тайное свидание? Заговор?.. Ничто не дрогнуло в лицах этой банды. Все они плоско и неподвижно прилипли к стене, и все опять выглядели вызывающе невинными, словно хотели сказать: «Ну? В чем дело? Мы «местное население». Только и всего».

Но назойливо мирная, животная невинность этих физиономий как раз и показалась Малетте подозрительной, обильно подкормила его ненависть. Скотина — дело другое, там все это естественно, все как полагается. Но если мужчины таращатся на тебя, как быки, а женщины — как коровы, значит, с ними что-то неладно.

Преступники! — подумал он. Шайка преступников! Воры, убийцы, замаскировавшиеся под высокогорное стадо! (Это, понятно, было болезненным преувеличением, и, уж конечно, он оказал им слишком много чести.) Или это я преступник? — размышлял Малетта. Преступник, потому что хотел бы их всех убить? Честное слово, не столько уж они мне причинили зла, разве что иной раз надо мной насмехались. Они ведь думают, что я художник!