Бледный свет, словно бы пробившийся сквозь ледяные пласты, на юге, где в полуденный час солнце собиралось пройти сокрытым своим путем (и призрачно вздымались высвеченные ветви буков), прочертил неземной след на облачном покрове (словно кто-то поскреб небо ножом), так что там, наверху, над морозом, что сурово и горько прилипал к губам или клином с болью впивался в грудь, начало что-то мерцать и переливаться, как внутренность раковины.
Матрос думал: поздно же я спохватился! День клонится к вечеру, да и вообще поздно, наверно, он уже замерз!
И еще думал: замерз или умер с голоду, потому что они, как видно, его не изловили. Но если он еще жив и бродит по лесу (что, конечно же, маловероятно), если он все-таки жив, а значит, голодает, мерзнет и в отчаянии думает, что лучше было бы ему умереть, то я ведь все равно не сумею ему помочь или предостеречь его, я опоздал. Вот я без толку бреду по лесу, а через мгновение наступит ночь. И никуда от нее не денешься! И как это не пришло мне на ум вчера вечером или еще раньше? Я должен был выйти из дому на рассвете! Хотя, — снова подумал матрос, — его, конечно же, нет в живых. Он уже и похоронен. Под полуметровым покровом снега! Так на кой же ляд ему теплая одежда?
Так он шел и шел вперед (нельзя сказать, чтобы быстро, идти по снегу было нелегко) н выкурил уже несколько плотно набитых трубок, все время наблюдая сквозь молитвенно воздетые к небесами недвижные ветви и сквозь мудреное переплетение своих мечтаний за светлым следом на южной стороне неба.
И еще подумал: кого ему теперь бояться? Ни охотники, ни члены общества охраны животных ему уже не страшны. Полуметровый снежный покров надежно укрыл его. И под ним — он свободен!
Внезапно матрос остановился, ему почудилось, что где-то вдали звонит колокол.
Он посмотрел на часы.
— И правда, — удивился он. — Уже двенадцать!
Л после полудня в деревне — в мансарде дома Зуппанов — к двери подошла Герта Биндер, отперла ее (на сей раз она уже не кралась, скорей, чеканила шаг) и — прежде чем Малетта успел схватиться за ручку и распахнуть дверь — со сдавленным смехом отскочила в глубь комнаты так, чтобы сразу броситься ему в глаза, при этом она тотчас же приняла позу (по ее мнению, обворожительную), на удивление быстро сообразив, как это делается, как нужно встать и как склонить голову, чтобы самца довести до ярости, а мужчину сделать сговорчивым и покорным. Итак, она стояла и смотрела на него выжидательным и вызывающим взглядом.
— Прелестно! Просто очаровательно! — сказал Малетта. — Вы должны быть мне благодарны за то, что я позаботился, чтобы здесь было тепло. — Он взглянул на печку, убедился, что огонь в ней пылает, подбросил еще несколько поленьев и закрыл заслонку.
Затем он повернулся и стал смотреть на Герту холодным, оценивающим взглядом, хотя колени у него подгибались и во рту было сухо. Она стояла перед ним, склонив голову набок (как фрейлейн Якоби в предновогоднюю ночь). Блестящий шелковый лиф облегал ее тело, а юбочка розаном топорщилась на бедрах. Чулки она сняла или закатала в сапоги, во всяком случае, обнаженные ляжки и руки сияли непостижимой розовостью, особенно ляжки, одновременно выглядевшие напряженными и расслабленными. Под кожей видна была игра мускулов, дрожь пробегала от колен вверх к бедрам, и сила, которую ей приписывали потому, что в конце-то концов она происходила от колоды для рубки мяса, как бы концентрировалась в этих толстых ногах.
Малетта сказал:
— Сила через радость, радость через силу!
А она:
— Вы, кажется, смеетесь надо мной!
А он:
— Даже в мыслях не имел! Вы ведь нравитесь мне! Какие у вас мускулистые ноги! — Руками, трепыхавшимися, как испуганные куры, он принялся манипулировать со своей аппаратурой. Потом сказал:
— В вашу честь я возьму «лейку», а сам в вашу же честь сяду на пол. Прошу вас, станьте у двери, мне нужен темный фон. А ключ, пожалуй, поверните осторожности ради, не то фрау Зуппан еще ворвется сюда.
Он включил обе лампы и, держа в руках аппарат, в который вставил новую пленку, уселся на полу напротив Герты.
— Почему же снизу? — спросила оно.
— Из-за перспективы, — сухо пояснил он.
Она сверху вниз смерила его недоверчивым взглядом и сказала:
— Так ноги еще толще получатся.
А он:
— Я знаю, что делаю, можете не беспокоиться! Все совершенно точно рассчитано. Если снимать сверху вниз, ноги выйдут слишком короткими.
Видимо убежденная его деловым тоном больше, чем логикой, она скорчила «фотогеничную мину» и постаралась принять позу еще более грациозную.
— Нет, — сказал Малетта, — так не годится. Вы должны держаться свободнее! Не напрягайтесь! Сделайте упор на левую ногу, а правую слегка согните под углом.
— Так? — спросила Герта.
— Да, так хорошо. Коленку попрошу немного выше. Бог ты мой! Вы стоите, словно у вас свинец в сапогах! Оторвите пятки от пола! Теперь все в порядке!
Она стояла в крайне неудобном положении, не смея сделать ни вдоха, ни выдоха, а он возился у ее ног и наконец направил на нее грозный и блестящий глаз «лейки».
Потом сказал:
— Уберите руки! Вы же не знаете, что с ними делать. Они висят, как куски телятины у вас в лавке. Заложите-ка их лучше за голову.
Волна крови и жара прилила к ее лицу (от втянутого живота к корням волос), окрасила щеки в бордовый цвет и жирным блеском выступила из всех пор.
— Не понимаю, чего вы краснеете, — сказал Малетта. — Если у вас руки и грубоваты, это ровно ничего не значит. Напротив, другие бы выглядели как не ваши. Надо только следить, чтобы они не заняли весь снимок.
Волна залила ей глотку, блеском выступила в широко раскрытых глазах, потом медленно подкатила к сердцу, оставив в голове свистящую пустоту.
— Вы ведь не сердитесь на меня? — спросил Малетта.
А она (сдавленным голосом):
— Ах, конечно, нет!
Она подняла свои осмеянные, обиженные руки и спрятала их в путанице кудряшек на затылке.
Малетта ерзал по полу, взволнованный, потрясенный ею. Он сказал:
— Да у вас же девственные леса под мышками! Это произведет не слишком эстетическое впечатление.
А Герта (снова покраснев, но уж так, что, казалось, она сейчас лопнет):
— Меня это не беспокоит! Какой господь бог меня создал, такая я и есть. Брить под мышками я и не собираюсь, — Разозлившись, она переменила позу и теперь стояла перед ним, строптивая и самоуверенная: — Ну, щелкайте же наконец! Или у вас имеются еще претензии?
Малетта опустил свою «лейку» и осклабился.
— Очень сожалею, но это так!
— О господи, ну, что опять?
А он (с неистовым торжеством):
— У вас штаны из-под юбки выглядывают!
Она быстро осмотрела себя сверху вниз, словно обнюхала. Потом обдернула подол юбочки и спросила:
— А сейчас?
— Сейчас порядок, — сказал Малетта. — Но вот вы распрямились, и они опять видны.
Красная, разгоряченная, бормоча себе под нос проклятия, она, нимало его не стесняясь, подняла юбочку, подтянула штаны как можно выше да еще загнула обе штанины. Потом опять приняла прежнюю позу (под мышками, на лифе, влажно-черные полумесяцы).
— А сейчас? — Взгляд у нее был испытующий.
— Все то же самое, — усмехаясь сказал Малетта.
— Ох и дура же я! — буркнула Герта. — Зачем я надела эти толстые штаны! — Она опять подергала вздержку. И объявила: — Выше уже не идет.
— Лучше вам их снять, — посоветовал Малетта. Он поднялся и положил «лейку» на стол.
Герта в полной растерянности уставилась на него, он же подошел к окну и отдернул занавеску.
— Так что ж, снимать мне свои штаники или не надо?
А он:
— Господи, подумаешь какое дело!
— Только вы отвернитесь! — сказала она.
— Я и без того уже смотрю в окно.
Он поторопился стать к ней спиной. Отвращение душило его. Он думал: фу ты. черт! Зачем мне все это? Теперь я сделался «господином Укрутником»! Позор, унижение, что меня так волнует эта деревенщина! А она-то клюнула на мою удочку! Ишь как потеет! Он ощутил нестерпимый жар разгоревшейся печки, ощутил острый козий запах мясниковой дочки, которая — хоть и начав уже враждебные действия — все еще не отваживалась сделать решительный шаг. И сколько бы он этому ни противился, именно проклятый животный запах, распространяющийся так чертовски неприметно, что его слышишь, собственно, когда уже поздно (по сравнению с постоянной аурой фрейлейн Эдер, бывшей только плохим, но в остальном вполне безобидным воздухом), — именно этот запах, исходящий из лесов преисподней, где гнездятся черти, предосудительный запах, что соблазнил еще святого Антония, вызывал и в нем сладострастное чувство, доходившее до отвращения, отвращения к ней, к ее любовникам и к этому Укрутнику, которого каждый носит в себе, к вонючему скотному рынку, где все вперемешку, и к черному рогатому козлу, которого можно нарисовать на окне.
Он провел пальцем по затуманенному стеклу, но получился у него не козел — даже не ряженая коза, даже не единорог, не тог или иной Укрутник, а, скорей всего, висельник, затерявшийся между землею и небом, собственно, и не висящий на виселице, но все же лишенный почвы под ногами. Сквозь этого висельника видна была белая пустыня зимы, ведь там, за окном, стояла зима и на стеклах потрескивали узорчатые ледяные растения, а в комнате мясникова дочка наконец-то снимала штаны. И вдруг, сквозь висельника, он заметил вдали другого человека, у этого все как будто уже осталось позади, ничто больше его не затрагивало. Малетта знал его и любил, ибо человек, одиноко и уверенно шедший по снегу, был тем, кем сам он некогда мечтал стать.
А человек все шагал по снегу и неторопливо курил свою носогрейку; на нем был матросский бушлат, и водянистоголубые глаза его глядели в небо.
Он шел по бездорожью, но, очевидно, шел к какой-то цели, хотя в бескрайней пустыне зимы она и была неразличима. Он смотрел в небо, казалось, ориентируясь по облакам и по ветру. Цель его была по ту сторону осязаемых вещей, по ту сторону всех горизонтов, в такой дали, в такой безнадежной укрытости, что, собственно говоря, она становилась совсем близкой — последняя гавань, в которую можно зайти, практически не пройдя и мили, неизменная, как время и пространство, гавань, которой нельзя достигнуть, но которую нельзя и миновать.