Волчья шкура — страница 54 из 96

Герта воткнула палки в снег, обернулась к стрелку:

— Эй ты, тварюга! — прорычала она. — Прекрати сейчас же!

И только теперь сквозь слезы, которые так и лились из глаз, сквозь радужную сеть крутившихся лучей, она заметила, что вокруг уже толпятся зрители, одни веселые, другие испуганные, некоторые с лицами, до того застывшими, что на них ничего нельзя прочитать, но и те, и другие, и третьи с жадным интересом следят за происходящим.

— Хочешь чего-нибудь? — спросил Укрутник и осклабился. — Если хочешь, скажи, не стесняйся! Сразу получишь! — Он стал мять и скатывать своими могучими лапами новый ком снега.

— В чем там дело? — заорал помощник жандарма Шобер. Он живо скатился вниз но откосу. — Вы что, все с ума посходили? — И взглянул на Герту, потом на Укрутника.

— Пусть он от меня отвяжется, эта сволочь! — жалобно простонала она.

— Что он тебе сделал? — осведомился Шобер.

Л Укрутник:

— Ничего я ей не сделал!

— Чего ты ревешь? — продолжал Шобер. — Он же ничего тебе не делает!

Несколько девушек хором:

— Не ерунди, Герта!

И несколько парней хором:

— Он ведь тебя не трогает!

Константин Укрутник замахнулся снежком, целясь в Герту, и сказал:

— Если не понимаешь шуток, так лучше отчаливай!

Она вздрогнула, рукой закрыла лицо и взвизгнула:

— Перестань, сволочь ты эдакая!

Занеся руку над головой, Укрутник ждал.

Солнце смеялось, и горы приветливо кивали.

— Хватит! — сказал Шобер. — Нам надо идти вперед.

Горы приветливо кивали, и солнце смеялось.

Укрутник ждал.

Герта опустила руку.

Показала язык своему возлюбленному.

Он влепил ей прямо в физиономию снежный ком. И заорал:

— Убирайся, грязнуха поганая! Убирайся в свою лавку и садись в витрину, пусть там тебя и фотографируют, вонючка эдакая!..

Последних его слов она уже не слышала, слышала только голос Шобера:

— Стой! Назад! Ты с ума спятила!

Другие тоже кричали, просили вернуться, ее, мол, за милую душу могут пристрелить в лесу, но Герта, чувствуя. как кровь, льющаяся у нее из носу и треснувших губ, горячими струями стекает по подбородку, мешаясь с тающим снегом и слезами, мчалась вперед. Почти слепая, почти оглохшая, ничего не сознавая от боли и ярости, мчалась между буков вниз по склону, подальше от места, где была так унижена.

— Вот мы и пришли! — сказал матрос. (Они остановились посреди деревни перед одним из дворов.) — А теперь, прошу вас, не бойтесь больше, барышня, иначе вам никогда не удастся стать манекеном в парикмахерской.

Он (это уже вошло у него в привычку) дал ей шлепка, который пришелся по толстой жакетке, и подождал, покуда она добежала до задней двери дома. Затем, оставшись наедине с собой среди пестрых безмолвных развалин деревни, снова вышел на улицу, полную только лишь слепящего солнца и с одного и с другого конца впадающую в вечность, на улицу, по которой он должен был идти обратно без лоцмана и без капитана (отчего ему было невесело и даже как-то страшновато). Матрос думал: если он утонул в волнах воздушного моря или повесился на небесной балке, как мой отец на чердачной, и башня вонзается в пустоту, а улица ведет в Ничто, то Анни еще долго придется мерзнуть (наверно, не понимая, что она мерзнет). Но я? Чего бояться мне, матросу? Тогда ведь уж на все будет наплевать! Расхрабрившись, он шагнул несколько раз, но тут же остановился, словно что-то увидев. Он думал: а что, если он давно иссох на ветру и за алтарем я найду только мумию, или его ужо сожрали акулы? Но кто же тогда постоянно встречается мне? Он обернулся, посмотрел назад, потом опять вперед. И подумал: допустим, что он повесился! Или же допустим, что его никогда не было, тогда в худшем случае я встречаюсь с самим собой! Он опять зашагал, при этом напряженно глядя вперед. Но улица была пуста. Конечно же, пуста! Если все покинули деревню, она и должна быть такой. И тем не менее что-то ее заполняло, более того, она казалась закупоренной, словно Ничто (так чудилось матросу), непостижимое и несказанное, совместно с тишиной и солнечным светом, отраженным снегом и стенами, светом, в котором скелеты каштановых деревьев напоминали обглоданные кости, телесно сгущалось между домами в какой-то ком. Ком, как пробка, затыкал улицу там, впереди, где справа высился сверкающий сугроб, и легкий, но острый как лезвие бриз сметал с крыш снежную пыль. В золотистых ее облаках пылал, вздымаясь кверху, этот фантом и ложился на черно-синие небесные балки; трудно было пройти, не застряв в таком странном сгустке. Требовалась изрядная доля тупости или мужество отчаяния, чтобы идти дальше посередине проезжей части, в полдень, по деревне, выглядевшей так, словно ее запечатали согласно решению суда, идти вперед по белому снегу, без надежды (но, странным образом, не без страха), идти по вершине жизни, а значит, среди пустоты, и ко всему еще в ярком свете убийственного солнца — а для кого, спрашивается, этот свет, если ничьи глаза уже не смотрят на мир, идти, только чтобы убедиться, до чего же безразлично, какого направления держаться, идти без вожатого, без защиты, наедине с собственной тенью, которая и пальцем не пошевельнет, если ты этого не сделаешь! А над тобою покинутые стропильные фермы неба, и из их синевы свешивается невидимая веревка.

Матрос шел вперед — с мужеством отчаяния — и добрался до первого поворота. Напряженно, как будто он вот-вот на что-то наткнется, заглянул за угол, закрывавший видимость, — ничего! Дорога была свободна — устрашающе свободна (в своей устрашающе дальней перспективе), но он с мужеством отчаяния двинулся дальше и подошел ко второму повороту.

На этот раз он помедлил, остановился даже. Понял: сейчас что-то изменится. Изменится за этим поворотом. Вот отчего он помедлил, остановился даже.

Ничто не шелохнулось. Солнце светило в проулок. Справа на стены ложилась темно-синяя тень, слева их заливал ослепительно розовый свет, и белые флаги снежной пыли реяли над крышами.

Он сделал шаг. Сделал второй. Теперь улица открылась ему до самого конца. Небо было синее, улица под ним — белая, а посреди улицы стоял человек. Он стоял на расстоянии, увеличившем волнение матроса, но не больше чем на пятьдесят метров впереди него, под висящим над улицей солнцем из меди — вывеской парикмахерского салона. Стоял, как бы случайно остановившись. И кажется, без определенных намерений. И уж конечно, ничего не дожидаясь. Разве только матроса.

На нем был плащ и тирольская шляпа. Лицо его, обращенное к приближающемуся матросу, напоминало плавленый сыр полным отсутствием выражения.

Он ждал. Потом губы его задвигались.

— Надо же, — сказал он, — человек!

Матрос остановился и с головы до ног оглядел его.

— Вас это удивляет?

Незнакомец до противности настойчиво разглядывал его из-под низких полей своей шляпы. И сказал:

— Разумеется, удивляет. Люди встречаются все реже.

Матрос покачал головой.

— Напротив! Их все больше становится.

— Людей? — переспросил незнакомец и выпялился на него.

— Конечно, людей! Кого же еще?

Лицо незнакомца расползлось в улыбке, словно червячок прополз по сыру. Он сказал:

— Ладно, будем называть людьми тех, что тут суетятся.

Матрос снова оглядел его с головы до ног.

— Ах, вот опо что! Вы себя к этой породе не причисляете?

— Так же, как и вы, — парировал тот, и червячок пошел извиваться по сыру.

Матрос нахмурил брови.

— Откуда вы это знаете? — спросил он.

— Вы же не участвуете в облаве, — ответил незнакомец. — Никакой роли не играете в сельском театре.

Матрос расхохотался.

— Мне иногда дают сыграть роль убийцы, — ответил он.

— Вы, вероятно, тот, кого здесь называют матросом?

— Да.

Настала пауза. Они вперились друг в друга (а над ними вихрилась снежная пыль). Казалось, мороз склеил их взгляды (мороз, от которого трещали небесные балки). Незнакомец вытащил руки из карманов (маленькие, бледные, по-девичьи податливые руки). Правую он протянул матросу. Сказал:

— Разрешите представиться! Карл Малетта.

Еще несколькими секундами раньше оба что-то услышали, какое-то шуршание над головами, нарастающий грозный шорох, конечно же производимый не только ветром. Поначалу они не обратили на него внимания, вернее, не подняли глаз, потому что в те секунды, когда он, медленно приближаясь, становился все громче, их взгляды вдруг неразрывно срастил тот смертный холод, с каким они друг на друга воззрились. Но едва дело дошло до рукопожатия, едва рука Малетты скрылась в руке матроса (для того чтобы тот ее потряс, как надеялся Малетта), темный шорох над ними стал до того грозен, что разорвал их взгляды, заставил откинуть головы назад и вперить глаза в головокружительную высь.

Среди снежной пыли, неуклонно летящей к югу, то ярко вырисовываясь на голубом фоне неба, то, словно тени, мелькая среди облаков, но так низко, что, казалось, можно было рукой достать, и точно над их головами кружили две огромные птицы.

— Два ворона! — прошептал Малетта, усиленно моргая глазами.

У матроса мороз пробежал по коже. Он сказал:

— Два ворона? Нет, это воро́ны. Во́роны здесь не водятся.

Черные птицы вились над ними, шумно хлопая могучими крыльями.

— Разве не все равно? — спросил Малетта. — Я хочу сказать, разве все не от одного и того же происходит? — Его рука, холодная и податливая, выскользнула из руки матроса и схватилась за шляпу, готовую упасть с головы. Он повторил: — Разве все не от одного и того же происходит? Да и вообще! Мне это кое-что напоминает!

Птицы все медленнее, все ниже описывали круги над ними.

— Что им надо? — спросил матрос.

— Они чуют добычу, — сказал Малетта.

Матрос захлопал в ладоши.

— Прочь отсюда, черные чудища! — рявкнул он.

Птицы не спешили повиноваться: какое право имел этот карлик там, внизу, приказывать им? Но наконец все же взмыли вверх (лишь два-три раза взмахнув мощными крыльями) и, поддерживаемые ледяным, синим, как сталь, потоком воздуха, в котором разбрызгивался ледяной накал солнца, а со