— Умоляю вас, входите скорее, не то произойдет несчастье!
Матрос обвел взглядом лесную опушку, пожал плечами и пошел к дому.
— Вы думаете, что выстрел предназначался вам? — спросил Малетта. Он был бледен как полотно и дрожал всем телом. Матрос подозвал его кивком головы и показал на маленькую круглую дырочку в косяке.
— Это… это же просто… — залопотал Малетта, — просто…
А матрос:
— Легче на повороте, голубчик! Горячиться, право, не стоит. — Он отбуксировал Малетту в дом, закрыл дверь и сказал. — Пальни он на секунду раньше, и эта дырка была бы у меня в спине. Несчастный случай на охоте, понятно вам? Так было бы написано даже в справке о моей смерти.
Малетта, не дожидаясь приглашения, опустился на стул, силы его, видимо, иссякли. Он спросил:
— Но… скажите бога ради… из-за чего?
— Это служебная тайна, — ответил матрос.
Он повернулся несколько раз вокруг своей оси, как это недавно сделал Хабихт, и подумал: чего я, собственно, хотел? И чего хочу? Чтобы меня пристрелили? Или как?
Меж тем Малетта обрел дар речи.
— Я должен был еще раз повидать вас, — сказал он. — Дело в том, что завтра я уезжаю, — навсегда. От этого милого уголка меня уже с души воротит.
А матрос:
— Ага! Теперь вспомнил: я хотел немножко перекусить! Конечно! — Он подошел к плите, вытянул руку — и опять забыл, что ему здесь надо. Может, это был Хабергейер, который вовсе не ездил в город? — думал он. — Может, он уже вернулся… Или помощник лесничего Штраус, обиженный лесной дух?
— На меня здесь все беды валятся, — продолжал Малетта. — Нигде еще я не испытывал столько несчастий. Я ношу их в себе как болезнь. И передаю другим.
А матрос:
— О чем вы там говорите? — И думал: если я сейчас пойду к Хабихту, этот снайпер спустится с горы и выковыряет пулю из дверного косяка.
А Малетта:
— Вы меня не слушаете? Я сказал, что мое несчастье заразительно. Хочу я того или нет, но в последнее время я всем приношу несчастье. Вот и вам я его принес. Мне очень жаль.
Матрос пристально смотрел в окно. Он сказал:
— Не мелите вздора! Если я дам себя подстрелить, вашей вины тут не будет. И если я окажусь таким дураком, что ж, туда мне и дорога.
Малетта поднялся, подошел и встал сзади него.
— Возможно, — сказал он, — но, видите ли, мне это было бы тяжело. Потому что тогда слишком многое сделалось бы бессмысленным, и это значило бы, что я всю жизнь страдал напрасно.
Матрос обернулся и словно бы впервые увидел Малетту, впервые увидел эти темные глаза, мерцающие нехорошим огнем, и это рыхлое, как губка, мертвенно-бледное лицо.
А Малетта (стерпев взгляд матроса):
— Я ведь страдал с детских лет, начиная со школы. Сила же, нужная для того, чтобы научиться преодолевать страдания, иными словами, любовь, — для меня закрытая книга. — Он вернулся в глубь комнаты и сел на свой стул. (Наверно, ему уже трудно было стоять.) — А война и вовсе меня доконала. — Он закрыл глаза, словно засыпая, — Это было в каменоломне, — продолжал он. — Мы получили приказ расстрелять нескольких человек. Человек эдак сто пятьдесят или двести пятьдесят (не могу точно сказать); женщин, детей, стариков, целую деревню… Они ничего нам не сделали. Просто стояли нам поперек дороги. И значит, должны были быть расстреляны. Ни один из нас не запротестовал! Пятьдесят здоровых мужчин повиновались, пятьдесят — одному господину лейтенанту! Вы только представьте себе! Одному господину лейтенанту! С которым любой из нас мог справиться в одиночку!.. Дело было сделано в два счета, и никого из нас это не взволновало — меня тоже. Потому что я был такой же ноль, как все остальные, и вдобавок приказ есть приказ. Но в той местности было несносное эхо; оно возвращало нам отзвук выстрелов, и много лет спустя — когда все уже как будто миновало — я снова услышал их в каком-то шорохе. С тех нор я знаю, что в тот день я стрелял в себя и что тогда я еще не дозрел до ремесла палача. И что от природы человек больше чем ноль, и полагать себя нолем — это почти самоубийство. — Он открыл глаза и посмотрел на матроса. Спросил: — Помните ли вы еще нашу первую встречу? Я тогда сказал себе: смотри! Перед тобой человек! Потом я себе представил, что мы обменяемся рукопожатиями, но тут появились вороны, помните? И я сказал: они чуют добычу.
— Это были воро́ны, — ответил матрос.
— Что ж, воро́ны так воро́ны, — сказал Малетта, — И все-таки я убежден: это было какое-то предзнаменование.
Матрос вдруг почувствовал окно позади себя, почувствовал, что спина его не прикрыта, и шагнул в сторону; теперь за его спиной была стена.
— Ага! — сказал Малетта. — Отошли в укрытие. Тогда вы бы этого не сделали. Тогда вы были неуязвимы; ваша спина была как броневая плита.
Матрос метнул на него яростный взгляд.
— Плевал я на броневую плиту! — сказал он. — Может, вы думаете, что жизнь доставляет мне удовольствие? Лучшим моим днем будет день, когда я смоюсь из этого мира.
— Нельзя вам из него смыться, — сказал Малетта. — Ведь в таком случае, как я уже говорил, все станет бессмысленным. Если одному из нас надо умереть, то умру я. Я и так уже все равно что мертвый. — Он пристально взглянул в глаза матроса и повторил: — Все равно что мертвый. Потому, что я ноль. Я повешенный, который болтается там, на дереве. У меня никогда недоставало силы быть человеком. А у вас эта сила есть, вы — человек. И пока вы живы, я страдал не напрасно. Ведь вы мое «я», мое утраченное, лучшее «я». Вы тот, кем я хотел стать.
Матрос недвижно стоял у стены.
— Если мне суждено быть вашим лучшим «я», — прошептал он, — то вы, вероятно, мое худшее «я», «я», которого мне надо страшиться. Выходит, что мы старые знакомые.
Малетта снова закрыл глаза.
— Я расскажу вам сон, — сказал он, — сон, приснившийся мне много лет назад, но с недавних пор я почему-то все время думаю о нем: я стоял на корабле (не знаю, как я туда попал), и человек, похожий на вас, высунул голову из грузового люка и сказал мне приблизительно следующее! «Поскольку ты не сумел стать мною, я должен стать тобой, твоим «я», иначе с моей гибелью все погибнет на нашей земле, но, если я и стану тобой, все равно все погибнет».
— А потом?
— Потом он закрыл над своей головой крышку люка, словно скрылся в иной жизни, а я был недостоин последовать туда за ним.
Теперь уже матрос закрыл глаза.
— Будет исполнено, господин капитан! — прошептал он, — будет исполнено! — И из темной глубины его жизни, спрятанной во многих темных сосудах жизни, которая тем не менее переросла его и вышла в просторы, синие, как море, чтобы слить воедино высоту и глубь неба и земли, из забытого безвременья, словно из иллюминатора затонувшего судна (сквозь зеленоватые массы воды и вуали водорослей), смотрели на него неумолимые глаза старика.
— Потому, что я ноль, — вторично пояснил Малетта. — Мучительное «О» перед самым концом, когда чувствуешь только боль и ничего другого, круглое отверстие, сформированное губами, дырка, через которую волк проникает в деревню. — С помощью большого и указательного пальцев левой руки он изобразил дырку и просунул в нее указательный палец правой. — Пробоина в корабельной обшивке, — улыбнувшись, добавил он. — Уже хлынула вода: я — это гибель, я — пустота. — Малетта быстро встал. — Мне надо зайти к парикмахеру, — сказал он. — Хорошо выбритое лицо и подстриженные волосы — это тоже важно. И охотничья шляпа — важно.
Он пошел к двери и надел шляпу. Матрос, тяжело ступая, двинулся за ним.
— Я должен пойти в деревню, в жандармерию, — сказал он. — Пойдемте вместе.
Малетта был уже во дворе.
— Мне за вами не поспеть, — сказал он. — Я был болен и еще плохо держусь на ногах. И потом — вы же знаете, — я приношу несчастье.
Матрос только рукой махнул. Запер дверь, сунул ключ в карман и, уже как из дальней дали, подал руку Малетте.
— Итак, — сказал он, — всего наилучшего!
Малетта стоял на ветру и смотрел ему вслед, смотрел, как быстро шагает он по луговой дороге, видел его широкую надежную спину, исчезающую внизу (среди просторов окружающей природы под необъятным сумрачным небом), и вдруг почувствовал дурноту, поднимавшуюся от ступней, словно земля разверзлась перед ним, разинула жадную свою пасть, чтобы поглотить его, и в это мгновенье в Тиши колокол прозвонил полдень.
Жандармская караульня. Неподалеку бьет полдень. Жандармская караульня! (Последний раз в этой истории) Хабихт в одиночестве сидит за своим письменным столом, и голова у него гудит не хуже соседнего колокола. Тем временем тринадцать жандармов идут по деревне (их ведет Шобер, и таким образом получается, что их четырнадцать). Они возвещают, что в деревне этой ночью будет объявлено чрезвычайное положение, но адской машины, которую они ищут, так и не находят. Удивительное дело, думает Хабихт. Дерутся, выбивают друг у друга последние остатки зубов, но не успеешь глазом моргнуть, как они опять неразлучные друзья, и никто уже не может допытаться у них, что, собственно, произошло. Под звуки победного марша он вошел в «Гроздь» и… глазам своим не поверил: клубок кряхтящих стариков, из которого торчало шестнадцать подбитых гвоздями башмаков, взад и вперед катался по полу среди осколков разбитых кружек. Франц Биндер стоял на другом краю поля битвы — с двумя спасенными в последнюю минуту кружками в руках — и безмолвно переводил растерянный взгляд с Хабихта на сумасшедший клубок, что бил вокруг себя шестнадцатью щупальцами, словно гигантская каракатица на дне моря. Маршевая музыка внезапно смолкла, слышалось только хриплое дыхание зобастого хуторянина. На полу валялся клубок, теперь так сведенный судорогой, что никто в нем уже не мог пошевелиться.
— Э-э-э-й! — крикнул Хабихт. Но безуспешно. Ответил ему только воздух, просвистевший мимо зоба; и этот пронзительный свист развязал клубок. Его услышали все, и каракатица распалась.
Убытки — три стула, шесть кружек и изрядное количество зубов. Среди осколков валялись серебряные и роговые пуговицы различной величины, с Франца Цопфа сорвали подтяжки, так что он поддерживал штаны руками. Тем не менее все снова расселись по местам и снова стали слушать приказы вахмистра Хабихта, зубы же сплюнули в клетчатые носовые платки — сохранить на память внукам.