А Хабихт:
— Слушайте все! Я получил письмо с угрозами. Кто-то мне пишет, что взорвет нашу деревню. Надо думать, это только глупая шутка, но мы все же должны принять надлежащие меры. Итак, многим из вас придется взять на себя обязанности постовых. Все дороги, ведущие в деревню, будут перекрыты. А также организована патрульная служба. Все виды транспорта мы будем останавливать. Ночью, конечно, запрещается выходить на улицу. Предосторожности ради запрет начинает действовать с восемнадцати часов. В семнадцать мы соберемся в жандармской караульне. Пароль: «волк». Прошу запомнить!
Ни слова о матросе! Ни слова о собственном промахе! Телепатический заговор: стена молчания между здешними и нездешними силами. Что он вспрыснул им, этот малый? — размышлял Хабихт. В конце концов, все-таки правду? Правду об убийстве! Или трупный яд? Взятый от зарытых трупов, которые он, кажется, на самом деле откопал? Хабихт обеими руками держится за голову, она продолжает гудеть, хотя колокол давно умолк. «Недруг, — шепчет он, — спас мне жизнь, а теперь глазом не моргнув хочет свернуть мне шею».
В этот самый момент входит матрос.
А Хабихт:
— Ну, как там дела с вашим трупом?
— С моим вам бы хлопот не обобраться, — ответил матрос. — В меня только что стреляли из лесу.
Хабихт вскакивает как ужаленный.
— Вы с ума сошли! Вам призраки являются! — И при этом подумал: жаль, что тебя не укокошили! Я на любые хлопоты готов, лишь бы этот малый не мог больше рта раскрыть!
А тот (словно он умел читать мысли на расстоянии):
— Конечно, хлопот все равно хватит, — пожалуй, даже больше будет, чем из-за моей смерти, потому что… — он считает по пальцам, — во-первых, при этом случае был свидетель, во вторых, пуля все еще сидит в дверном косяке, психиатру тут, пожалуй, делать нечего! Но, — продолжает матрос, — это еще не все! — И ухмыляется. — К сожалению, моя история имеет продолжение! — И уже считает дальше: — В-третьих, шесть трупов зарыты в печи для обжига кирпича, шестеро иностранных рабочих, которых вы убили в конце войны, в-четвертых, на дальнем хуторе живет старик кузнец, он может рассказать достаточно поучительную историю, а в-пятых, вы сами сейчас провалитесь сквозь землю (вместе с вашим орденом и вашим блаженной памяти Пунцем Винцентом), потому что я намерен (я ведь сумасшедший, и я еще жив) безотлагательно возбудить обвинение против бывшего ортсгруппенлейтера у нас в Тиши, почтеннейшего егеря Алоиза Хабергейера, обвинение в шестикратном убийстве и подстрекательстве к дальнейшим убийствам.
Хабихт держится обеими руками за письменный стол. Колени у него дрожат, он бел, как побеленная стена. И говорит:
— Вы или хватили лишнего, или взаправду рехнулись! Я сейчас позвоню, чтобы мне прислали людей на подмогу!
— Покуда они приедут, — спокойно говорит матрос, — я дам знать в главное управление жандармерии или в министерство внутренних дел, а еще того лучше в прокуратуру.
— Вы?
— Да, я.
— Ей-богу, меня смех разбирает! Кто вы такой, почтеннейший?
— К сожалению, гражданин, гражданин цивилизованного государства, — отвечает он и подмигивает. — Говорить по телефону, например, мы можем.
— Нет! — говорит Хабихт. — Не можете! С сегодняшнего утра линия не работает.
А матрос:
— Ах, вот как! Ну и не везет же нам! Значит, и подмогу вызвать нельзя.
Они смотрят друг на друга прищуренными глазами; оба громко скрежещут зубами, а снаружи вдруг доносится шум, на который они поначалу не обращают внимания.
— Весной сорок пятого… — говорит матрос.
— Я тогда не был в Тиши, и меня это не касается, — отвечает Хабихт.
— … отряд, называвшийся отрядом самообороны…
— Такого не существует!
— … под началом Алоиза Хабергейера…
— Замолчите! — кричит Хабихт. — Мне до этого дела нет!
— … расстрелял в печи для обжига кирпича шестерых иностранных рабочих.
— Не верю!
— Можете пойти и убедиться! Они еще лежат там.
— Их мог с таким же успехом расстрелять кто-нибудь другой!
— Прошлой осенью, — говорит матрос, повышая голос (а шум снаружи становится все глубже, все шире), — у одного из бойцов этого отряда развязался язык, наверно потому, что он струсил; и за это Алоиз Хабергейер…
— Молчать! — визжит Хабихт. — Молчать! Еще одно слово, и вам худо придется! Я вас арестую! За клевету и за обман представителей власти!
— Не забудьте, мерзавец вы эдакий, что у вас на совести человеческая жизнь! — рычит матрос.
Но в это мгновение шум над Тиши становится столь огромным и мощным, что оба непроизвольно нагибают головы.
— Что это?
— Самолеты, — говорит матрос. — Как тогда!
Они бросаются к одному из окон и распахивают его. Но ничего не видят — только стаи взволнованно машущих крыльями ворон и еще клочок бумаги, южный ветер крутит его под сумрачной завесой облаков, под темными весенними тучами, что громоздятся одна над другой, как плотные слои горных пород, и где-то в их бездонных глубинах уже поет хор ангелов смерти.
— Что бы это могло значить? — бормочет Хабихт. — Похоже, несколько эскадрилий!
А матрос:
— Вы газеты читали? Может, разразилась атомная война.
Хабихт:
— Газета вон лежит на столе!
Матрос идет к столу и листает ее.
— Учет скота, — говорит он. — Чушь какая-то! Да это же вчерашняя газета!
— Конечно! — кричит Хабихт. — Здесь все вчерашнее. — Он высовывается из окна, смотрит на небо.
Матрос возвращается к нему и говорит:
— На этом основании Алоиз Хабергейер поручил своему дружку, Пунцу Винценту, убрать старика Айстраха, а как это было сделано, вы знаете сами.
Хабихт медлит с ответом. Кусая губы, он смотрит в окно, напряженно прислушивается к грозной песне ангелов смерти, что невидимыми стаями проносятся над Тиши. Наконец бормочет:
— Я ничего не знаю. Ровно ничего.
— У вас на совести человеческая жизнь, — говорит матрос.
А Хабихт (холодно):
— У меня нет совести. Куда мне с ней деваться при моей-то профессии.
Он соскочил с подоконника обратно в комнату, в то время как в поднебесных высях смолк хор ангелов, а клочок бумаги все еще трепетал, кружился на ветру, как белый флаг: «Сдаемся!»
— Слушайте, скотина вы эдакая! — говорит матрос. — Я требую, чтобы вы арестовали Хабергейера.
А Хабихт:
— Весьма сожалею, но не могу этого сделать. Алоиз Хабергейер неприкосновенен.
Матрос только глаза вытаращил.
— Да-да, — говорит Хабихт, — с сегодняшнего дня его особа неприкосновенна. Потому что он депутат ландтага. А с ландтагом мне связываться не к чему. — Он идет к столу и садится. Говорит: — Да, теперь он депутат. А трупы, или что там еще вы разыскали, — не доказательство. Всего этого недостаточно, чтобы посягнуть на его неприкосновенность.
У матроса такое лицо, словно началось светопреставление. Он говорит:
— Помяните мое слово, произойдет что-то страшное. Не сегодня. И не завтра. Но когда-нибудь.
— Мне-то что за забота, — отвечает вахмистр Хабихт. — Меня тогда уже не будет.
Хабихт видит, как матрос выходит из комнаты, как закрывает за собою дверь, слышит его шаги вниз по лестнице, слышит его шаги на улице. Выжидает несколько секунд, потом встает, подходит к окну, высовывается и видит (в ушах его все еще звучит песнь ангелов смерти), что матрос загибает за угол.
Прочь! Скорее прочь из этой так называемой отчизны! Кто я? Что я забыл здесь? Неужто мне и дальше рыться в этих навозных кучах? Откапывать трупы? И ждать, покуда меня подстрелят!
Матрос добрался до своего дома и отпер дверь. Но разве это его дом и его дверь? Чуждо, враждебно даже, покачивались на ветру дом, дверь и окружающий ландшафт, а в дверном косяке огромная дыра ухмылялась ему навстречу. Снайпер и вправду прокрался сюда и выковырял пулю из доски. Значит, черт уже владел сим вещественным доказательством — что ж, хорошо! Трупы были вторично погребены — под рухнувшей стеной, а кузнеца, старую обезьяну, которому нравилось жить среди убийц и который только под мухой о чем-то пробалтывался, тем временем хватил удар, может быть и не тяжелый, но, во всяком случае, он был не в своем уме. Вне себя матрос вбежал в комнату, огляделся (дверь за ним захлопнулась, а потом снова распахнулась). Те же стены, та же мебель — все как обычно, но все чужое, словно он никогда не жил в этой хибаре. И вдобавок холод, более лютый, чем на дворе, где гулял ветер, так как огонь в плите погас уже несколько часов назад. А сам он? Уставший от жизни, вконец обессилевший, сапоги полны навозной жижи, как у деревенского золотаря!.. Нет! Что же еще держит его здесь? Может быть, глина? Или гончарный круг там, в сарае, этот сладостный наркоз? Но ведь он больше не действует, не дурманит, ни от чего не ограждает. Нагой и трезвый стоит матрос перед людьми, перед самим собой.
Он думал: то, что может сделать этот Малетта, могу и я. Правда, срок паспорта у меня истек, но его можно продлить, а чемоданы я живо упакую, здесь ничего нет, с чем я не мог бы расстаться!
Он принес с чердака два чемодана, почистил их и сразу уложил все необходимое для дороги: зубную щетку, полотенца, мыло, электробритву и одежду, каковой у него было очень немного. И все же он смотрел на себя как на актера, пока еще недоверчиво, но заинтересованно — что из всего этого выйдет, отрешенно, со стороны смотрел на себя, расхаживавшего взад и вперед по собственной комнате, словно по сцене.
Конечно, думал он. Жить — это значит нести ответственность. Но — господи ты боже мой! — не за все же! Не за все же, что происходит на этом свете! Но хотя бы за попранную справедливость!.. Конечно, Хабихт хочет запугать меня (что ему даже в вину нельзя поставить), так как в этом деле он и вправду уже ничего не может предпринять, не сломав себе шею. Я же, напротив, мог бы кое-что сделать! Мог бы «пойти по инстанциям!» Мог бы биться головой об эту резиновую стену. Но ведь это же не моя история, не моя обязанность! Я заявил обо всем, о чем должно было заявить, и в учреждении достаточно компетентном. Что же еще? Расшибить себе голову об стену я не собираюсь. Для такого спорта жаль своей головы.