Теперь вокруг них черная решетка леса, и шаги по мягкой почве почти неслышны, а слева утренняя заря заглядывает в тюрьму, в которой себя утверждала ночь.
Значит, ты хочешь пожертвовать собой. Смотри, тебе виднее. А может, за это дело стоит принести себя в жертву?
Люди получше тебя жертвовали собой за менее важные дела.
Да, да! Во имя победы своей футбольной команды, например.
Брось чушь городить! Мне не до шуток.
Да, я знаю. Ты думаешь о смерти, так умри же!
Я убил человека. На моей совести его смерть.
И сейчас ты словно заново родился. Верно?
(Во всей округе закукарекали петухи, их пронзительный боевой клич распорол тишину).
Да, верно. Но это-то и страшит меня! Я не чувствую раскаяния, даже печали не чувствую.
Да и что удивительного! Всего только стряхнуть с себя свою бренную оболочку и в то же время спасти мертвеца для вечной жизни!
Он мне сказал, что я его утраченное, его лучшее «я», то «я», которым он всегда мечтал стать.
Вот и все, бери-ка свои чемоданы и отправляйся на станцию!
Нет. Сначала Хабергейер! Сначала суд господень.
Суд господень не так уж важен тебе. Тебя в первую очередь злит борода поддельного бога…
Они повернули к западу; утренняя заря теперь смотрела им в спину. Слева в овраге журчал ручей, а со склада лесопильни там, внизу, прямо на них несся запах только что напиленных досок.
— Сейчас я пойду вперед, — сказал матрос, — а вы, будьте так добры, спрячьтесь за забором и, если через двадцать минут я не вернусь, входите в дом посмотреть, что там происходит.
— Он, надо думать, еще не вернулся, — сказал Хабихт.
— Сейчас это выяснится, — ответил матрос. Он уже собрался было обогнать обоих, но Хабихт вдруг энергично потянул его за рукав и сказал:
— Не делайте глупостей!
А матрос:
— Вы за меня боитесь? Вы же хотели меня убить.
А Хабихт (шепотом):
— Вчера. Да. Из-за того, что вы меня обругали. Но вы недавно спасли мне жизнь.
Матрос удивленно посмотрел на него.
— И еще одно! — прошептал Хабихт, держа его за рукав. — Куда вы забросили винтовку? Я не хочу, чтобы она кому-нибудь попалась на глаза — за детей боюсь.
Малютка Анни! — подумал матрос. — Она уже не застанет меня сегодня, когда принесет молоко.
— Это карабин, он валяется где-то на склоне, — сказал матрос. Потом высвободил руку.
— Сплошные спасители! — добавил он, — Один спасает жизнь другому! Да, да! И один другому ее отравляет. — Он догнал того, в прорезиненном плаще:
— Когда я снова выйду из дому, — как бы между прочим сказал он, — пожалуйста, не попадайтесь мне сразу на глаза! Подождите, покуда я пройду мимо сарая и опять окажусь в лесу.
Он на мгновение почувствовал запах прорезиненного плаща, увидел глаза, устремленные на него из темноты, и понял: это мартовские небеса над бушующим морем: глаза ангела, сопутствующие моряку.
Светало. Рельефнее становились предметы. Небо, снизу подсвеченное красным, походило на вмятую, погнутую свинцовую пластину. Матрос прошел мимо хозяйственных построек к дому с ярко освещенными окнами, Вернулся! — подумал он. — И теперь, черт его возьми совсем, теперь я ему покажу! В саду он наткнулся на черное скопище гномов. Мразь! Сволочи! Ухмыляются, ханжи, в свои бороды! Остроконечными колпачками прокалывают утро; но самому крупному из них недостает головы! Больших можно убить, думал он. Но масса мелких неодолима. Об них все зубы обломаешь. Такова диктатура садовых гномов!
Он постучал. Работница открыла ему дверь:
— Кого вам?
Ему надо поговорить с ландратом, и притом немедленно. Та ответила:
— Верно, верно! Это же хозяин! Он сейчас только домой вернулся. Пройдите-ка к нему; он как раз переодевается.
И — последняя величайшая неожиданность: в комнате находился совершенно незнакомый ему тип в длинных фланелевых подштанниках.
— Минутку! — сказал он. — Я только штаны надену! — Взял брюки, висевшие на стуле, и натянул их. При этом он заметил оцепенелый взгляд матроса, который все еще ничего не понимал, — и вдруг:
— Вот видите, какие дела! Пришлось мне бороду сбрить. В городе эдакая бородища очень уж в глаза бросается.
Бороды больше не было. Борода была сбрита! Матрос едва устоял на ногах. Голова у него кружилась. Он повернулся вокруг собственной оси, заметил на полочке терракотового гнома и опять бросил недоверчивый взгляд на обнаженное лицо, лицо шестидесятилетнего недоростка.
Хабергейер надел китель с роговыми пуговицами и приветливо обернулся к матросу.
— Чем могу служить? — осведомился он, хотел по привычке схватиться за бороду, но схватился за пустое место и, для спасения своей чести, ощупал и поправил зеленый галстук.
Матрос не знал, с чего начать. Вся его концепция полетела к черту. Как военный преступник ты окуклился, злобно подумал он, а вылез из кокона ландратом. Он сказал:
— Сегодня утром я уезжаю (мне надо уладить одно дело); перед отъездом мне захотелось поприветствовать нашего ландрата и спросить, не сможет ли господин ландрат оказать мне одну услугу.
Хабергейер польщенно ухмыльнулся.
— Да, — произнес он. — Дело быстро сделалось! Один депутат скончался, и я живенько проскочил на его место. — Хабергейер набил свою трубку. — Я слушаю вас, — сказал он. — О чем идет речь? Если дело касается какого-либо ведомства, я, безусловно, смогу вам помочь.
Матрос вытащил из кармана сложенное письмо.
— Здесь у меня письмо моего покойного отца, — сказал он как бы вскользь. — В нем отец говорит о расправе, которую отряд самообороны в Тиши учинил над иностранными рабочими.
Хабергейер, держа в пальцах зажженную спичку, как раз собрался закурить трубку. Сейчас он окаменел, пламя уже лизало его пальцы. Он выпустил спичку, она упала на пол.
А матрос:
— Ага! Вы смекнули, о чем идет речь. Отлично. В таком случае поговорим по-свойски. Мерзавец! Преступник, которому нет оправдания! Шестикратный убийца! Хамелеон, по потребности меняющий окраску!
Хабергейер стоит, склонившись над спичками. Он сер как цемент. Бормочет:
— Вы… Вы не вправе меня оскорблять.
А матрос:
— Конечно! Ваша личность неприкосновенна, и это упрощает дело. Слушайте меня! Раскройте пошире свои свинячьи уши! Я вчера откапывал трупы в печи для обжига кирпича. Мне это представлялось делом стоящим. И я нашел то, что искал. Вы меня поняли? Их было шестеро! Шестеро несчастных человек! Они сейчас явятся сюда! Они уже въезжают в домик егеря!
— Бог ты мой! — сказал Хабергейер. — Старые сказки! Все это так давно было, что и на правду-то не похоже! А потом ведь была война; все тогда шло кувырком! А что, спрашивается, нам было делать с этими иностранными рабочими?
Матрос только глаза вытаращил.
— Вы, значит, считаете, что действовали вполне правильно?
— Ну да. Конечно. Все зависит от обстоятельств.
— Вас не тяготит вина?
— Я не чувствую себя виновным.
Матрос отвернулся, у него сперло дыхание.
— Да, тут, видно, ничего не поделаешь, — сказал он. Взгляд его снова скользнул по терракотовому гному, который, простодушно улыбаясь, смотрел на него с полки. И внезапно:
— А как это случилось с Айстрахом? Я стоял тогда на мосту, возле дубов, и слышал ваш разговор.
— Ах, так это были вы? — сказал Хабергейер. — Айстраха прикончил этот бродяга.
Матрос шагнул к нему и схватил его за китель так, что роговые пуговицы запрыгали по комнате.
— Кто?
— Да, этот…
— Ваш Пунц Винцент! — заорал матрос, слева и справа смазав его по бритой морде.
Хабергейер был уже не бледным, а пунцовым, пунцовее, чем когда-либо Пунц Винцент, и в ту же секунду он затрясся от рыданий, потоки слез хлынули у него из глаз, потекли по щекам.
За его спиной на крючке висела охотничья двустволка с оптическим прицелом. Матрос только глянул на нее, подумал: все под рукой! Ну да мы еще посмотрим. И сказал:
— Я пришел убить вас, думая, что буду иметь дело с мужчиной. Но бороды нет, и мне в лицо ухмыляется задница с ушами — не более того. Мертвые смотрят на вас, но, увы, напрасно. Вас и не видно, вы — гном, самый мелкий из гномов! Что вы, собственно, делаете в ландтаге? Караулите у дверей сортиров? Ваше дело я передам в прокуратуру: доказательств у меня собрано предостаточно. И тогда вам каюк!
Он повернулся, вышел из комнаты, успев еще краешком глаза заметить, что егерь схватил ружье со стены. Пусть! — подумал он. — Эдак даже лучше!
Вот и двор. Семьдесят шагов на восемьдесят, вполне достаточное расстояние для человека, который должен пройти его объятый смертным страхом, иными словами, под ногами матроса двор кажется нескончаемым (а ноги у него вдруг стали ватные). Двор пустынный, открытый всем ветрам, простирается под небом, залитый песочно-серым предутренним сумраком. Этот сумрак делает предметы бестелесными, не отбрасывающими тени, они сами как тени. В самом конце двора, в дали, что кажется неоглядной, стоит сарай, за которым начинается лес, а у облаков над хрупкими скелетами крон развеваются рыжие кудри. Ибо это час, когда кричат петухи, час палача, час казней» суббота четырнадцатого февраля, семь часов пятнадцать минут утра, и матрос неторопливо идет по двору. Он слышит, как егерь выходит из дому. А теперь — как он взвел оба курка. И видит: на двери сарая, по ту сторону сонно зевающей утренней пустоты, растянута для просушки шкура убитой собаки. И знает: собачье триединство это глупость, трусость и бессовестность. Но зло не от мира сего; зло скорее уж отец всего сущего; неуловимое, оно вновь покинуло волчью шкуру, и вот, вывернутая наизнанку, она приколочена к доскам и отражает утро. Во всем многоцветии красок отражает она пустоту небес, играет, переливается, как раковина, выброшенная на берег. И матрос знает: ему никогда не найти отца. Но знает и другое: для того, кто его ищет, отец всегда пребудет живым. Неторопливыми шагами расхаживает капитан по своему мостику и ждет. Только за него, за него одного стоит умереть, иными словами: умереть за ту загадочную лиловость, что осталась на изнанке волчьей шкуры; она объединяет свет и тьму, объединяет все противоположное и оставляет открытыми все возможности.