— Здравствуй, батюшка, нежданный гость! Всем говорим на «ты», не гневайся! Рады чествовать, кормить и нянчить, хотя раненько пожаловал, ещё и черти на кулачках не бились! Прошу балыка и пирога откушать!
Барановский кланялся молча, а сам отходил понемногу в сторону.
Хозяин взял его за руку, будто желая приободрить, и повёл к большому столу, накрытому посреди комнаты:
— Смутила она тебя, ведь она у нас любит побалагурить! Хоть кого речами засыпет; это дальняя родня, теперь при детях, помилуй её Бог!
— Просим жаловать! Всем родня, окромя тебя! В сынки не просись, бабушкой не называй, — мы и чужому человеку рады; напитков, наедков на всех станет. Сама пеку, сама сею… — без умолку и визгливо трещала странная женщина. Барановский поогляделся и поопомнился, она напомнила ему свадебные шутки у них на родине. Он поднял высоко рюмку вина, налитую хозяином, отвечая карлице:
— Такое добро на чужих и тратить жалко. Коли не принимаете в родню, так я и так, слуга ваш покорнейший, выпью за ваше здоровье!
Он выпил рюмку залпом; толстая карлица закатилась визгливым смехом, исказив гримасой всё некрасивое личико; она собиралась опять наступить на гостя, но хозяин стал между ними:
— Полно, полно, Афимья Тимофеевна, не озадачивай, дай попривыкнуть! Поди к старому знакомому, к батюшке Сильвестру.
Карлица поплыла в угол столовой, где племянницы сидели у другого стола под окном, недалеко от большого кивота с разукрашенными богатыми иконами. Она уселась подле них, самодовольно потряхивая головою, и заглушала их тихую беседу с Сильвестром хриплым голосом. Хозяин придвинул к столу, стоявшему посреди комнаты, деревянные дубовые скамьи с подушками, обитыми полинялым сафьяном, и усадил подле себя Барановского.
Барановский поглядывал в угол, где сидели молодые хозяйки. Но он утешил себя мыслию, что сперва ознакомится со старым сержантом, хозяином, тогда легче будет сойтись и с дочками.
Сержант охотно разговаривал с молодыми и весёлыми людьми; видно, смолоду и он был из весельчаков; но теперь годы и сама жизнь надломили силы; тем охотней он, как многие старики, любовался на чужую молодость.
Барановский не был особенно красив, но сильно сложен и ловок в движеньях; смуглый и свежий, он блестел здоровьем, черты лица были не из тонких, но определённые, а чёрные глаза смотрели живо и умно, по первому взгляду он мог показаться красивей Сильвестра Яницкого, черты которого были тоньше, правильней, но лишены живой игры; к тому же в очерке лба и в скулах кость выдавалась больше, чем нужно было бы для его красивого лица.
Слушая хозяина, Барановский прислушивался и к разговору Сильвестра и хозяек. Сначала слышались голоса девушек; они расспрашивали Сильвестра о дороге, о Киеве; спросили, был ли велик съезд богомольцев на Святой.
Потом их звучные голоса замолкли, примолкла даже тётка, слышен был только бас Сильвестра. Он рассказывал о торжественном богослужении на Святой, о прекрасных хорах певчих, поражавших молящихся. Сильвестр рассказал о встрече своей на паперти церкви с двумя польскими ксёндзами, подосланными иезуитами.
— Они засыпали меня похвалами, — рассказывал Сильвестр. — Пришли, говорят, нарочно дать вам совет: с вашей даровитостью вам надо бежать в чужие края, если бы не дали вам на то позволение. Из вас выйдет знаменитый учёный, если вы поступите в иностранный университет! Я им глубоко поклонился, очень ценю ваш совет, говорю им. Они приступили тут смелее, а один прямо говорит: запомните наш совет: самое высшее образование получается в Риме, в учёной коллегии иезуитов! Так вот в чём дело, я говорю им, ну за это я вам ещё глубже кланяюсь, за ваше доброе расположение; только в католичество обратить меня не надейтесь! Если же вы настаиваете на пользе ваших советов, так пожалуйте переговорить с нашим ректором… Забормотали что-то меж собою и скрылись в толпе; с той поры при встрече только косятся на меня.
Сильвестр закончил свой рассказ благодарением Богу, что козни иезуитов потеряли силу на Руси и на Украине, благодаря тому, что у нас были уже свои учёные проповедники, поддержавшие православие.
Девушки внимательно слушали Сильвестра, разговор у них шёл не умолкая; но Барановский случайно прервал его. Когда по просьбе старого сержанта он должен был налить себе уже третью рюмку вина, Барановский поднял её и, не омочив усов, ловко влил её в широко раскрытый рот, — вслед за тем в углу раздалось восклицание:
— Вот так горло!
Это было восклицание скучавшей без балагурства карлицы; вслед за ним послышался сдержанный смех дочерей хозяина и самого Сильвестра; смех этот ободрил и увлёк Барановского. Он поднялся со скамьи и обратился в ту сторону.
— Милостивые государыни! — сказал он, кланяясь. — Смею просить, не позволите ли батюшке Сильвестру также проглотить что-нибудь с дороги!
— Идите, идите сюда все! — звал их развеселившийся сержант.
Обе девушки подошли в сопровождении Сильвестра, все сели вокруг стола, поместясь на противоположной стороне, против Стефана Барановского. Маленькую, беспокойную тётку вызвали из комнаты для распоряжений по хозяйству, она нехотя уплыла куда-то. В обширной, но низенькой столовой было прохладно, солнце почти не проникало в неё за навесом галереи; тем ярче казался свет его и блеск в саду и по лугам, окружавшим старинный дом. По стенам столовой стояли шкафы с посудой, чашками, хрустальными стаканами, в окна виднелись цветущие кусты сирени и акаций. В самой столовой старый сержант, его гости и дочери составляли красивую группу; среди молодых лиц бросалась в глаза воинская осанка и солидная наружность старого солдата. Старшая из хозяек держалась прямо и горделиво, глаза её смотрели смело на посетителей. Её взгляд мог даже заставить потупиться, — если не Барановского, то более скромного Сильвестра. Меньшая сестра смотрела боязливее и казалась не такою бойкой. Обе были хороши; черты их были похожи, но у старшей они были крупней и смелее, нельзя было не признать её и красивей. У обеих были чёрные глаза и тёмно-русые волосы, но у старшей всё казалось роскошней. Барановский внимательно рассматривал их, не решив ещё, которая из них была привлекательнее, потому что кроткое лицо меньшей сестры было также очень приятно.
— Что же ты задумался? — окликнул его хозяин. — Что, Ольга, — обратился он к старшей дочери, — не велишь ли ещё вина подать? Бутылку венгерского? Мы выпьем на радости, что дожили до хорошего времени. Дожили, что от турков отбились, и от поляков ушли, да и немец нас давить не может! И шутить весело начали; не боятся весёлую шутку промолвить! Солнышко вернулось к нам с Елизаветою, государыней!
Вино было принесено и откупорено, как требовал сержант.
— Наливайте рюмки и стаканы, — говорил он. — И вы, дочки, все пейте! За здоровье солнушка нашего, Елизаветы Петровны! Улетело наше горе, возблагодарим Господа!
Одушевление старого сержанта было так сильно, что слёзы показались на глазах и голос изменил ему. Он закрыл лицо обеими руками и пробыл так несколько мгновений, облокотясь на стол.
Барановский подлил в свою рюмку и, проговорив: «За здоровье Елизаветы!» — выпил её и брызнул вверх, к потолку, оставшиеся капли. Все были одушевлены и тронуты, как случалось везде, где речь заходила о воцарении Елизаветы, когда помнили ещё недавнее избавление от чужеземного гнёта.
Но вдруг послышались визг, крик и брань: слышался голос толстой карлицы и ещё чей-то бойкий голосок, отвечающий на брань. Дверь из сеней распахнулась, и карлица катила свою безобразную фигуру с быстрыми, странными речами.
— Пытать тебя, четвертовать, казнить надо! Если б да прежнее время! Довела бы тебя, воронёнка, до каторги! До ссылки, до пытки! — так кричала карлица, оборачиваясь к сеням, откуда слышался ответ:
— Вот понесла свою неоколёсную!
— Неоколёсную?.. Я б показала тебе, как на колёсах вертят, если бы было времечко блаженной памяти Екатерины Алексеевны или Анны Иоанновны! Я бы тебе нашла место, стоило бы слово сказать, утащила бы тебя, не спрашивая за что; а за то, что я знаю. И слово и дело!
— Что там случилось, Афимья? Чем тебя крестник прогневил, что впала ты опять в своё безобразное причитанье? — спросил хозяин, глядя на неё с недовольной миной, меж тем как дочери смеялись тихонько, прикрываясь платочками. Как видно было, это безобразное явленье, поразившее Барановского, для всех было делом привычным, не выходящим из обыденного порядка.
— Пытать баловня, проучить надо! Вырастет негодяем на виселицу. Собаку с цепи спустил, она мою китайскую гусыню с гнезда согнала и в огороде все лучшие гряды повытоптала! Запирается! Не он, видишь, сделал. В застенок бы тебя стащить, на дыбки, — признался бы, непутный! Жаль, не такая нам доля выпала.
— Уходи, Афимья, говорю, уходи! Избавь меня от хулы твоей безумной! Разум твой затмевается, одна ты хулишь при общей радости! — вскрикнул на карлицу хозяин и поднялся с места.
Сильвестр и дочери встали ему на помощь.
— Анна! Уведи тётку! — приказал старик.
— Тётушка! Нам пора в швейную, там ждали нас кроить; дело остановилось! Ольга! Проводи отца отдохнуть в его комнату. А вы, Сильвестр, ещё не видели вашего помещения? Да вели, Ольга, готовить всё к обеду на дворе, в беседке!
Раздав всем приказания, Анна, сильная и рослая, увела за собою тётку, как малого ребёнка, хотя та хотела ещё направиться к дверям сеней, чтобы докончить, как она говорила, то есть ещё покричать на своего крестника, мальчика лет семнадцати, находившегося в услужении в доме.
Таков сложился нрав у Афимьи Тимофеевны под влиянием разных раздражений в её жизни.
Все разошлись, и Сильвестр увёл Стефана к себе, в боковую пристройку дома.
— Ну, Сильвестр! — сказал Барановский, когда они остались одни. — Расскажите же мне, что за люди ваши хозяева? Особливо желал бы знать, откуда у них такая тётка; ведь вы мне никогда ничего не говорили о ней!
Но Сильвестр мало обращал внимания на карлицу и не мог рассказать своему приятелю ничего из того, что следует рассказать здесь о судьбе Афимьи Тимофеевны. Афимья Тимофеевна, как можно было узнать из слов её самой, принадлежала к людям очень старого времени. Она помнила последние годы царствования Петра I, пережила ещё н