— Помилуйте! — говорил Нарыков. — Народные песни, — да разве это идёт, подходит ли это к высокому стилю? Разве тут есть что-нибудь классическое? Годится ли это для высокий трагедии? — внушал он Стефану.
— Вы, батюшка, недоросли ещё, чтоб различить, что есть отменного в стихах наших пьес. Сударь мой, тяжело! Да ведь и жизнь наша тяжела и запутанна. Вот оно что! — учил его актёр весьма посредственный, умевший только выкрикивать фразы. Он считал себя горячим и страстным и ежедневно бывал пьян к вечеру почти до беспамятства. В труппу Волкова приняли его за богатырский рост и голос, и он вымещал часто на Стефане предпочтение, которое оказывала публика новому актёру, выступившему перед ней под именем Яковлева.
В этих спорах Стефан не умел ещё доказать свою мысль, но смутно чувствовал, что все эти доводы были только ложными предубеждениями. Эти столкновения, споры и мелкие неприятности не мешали его блаженному состоянию духа. Страсть его к театру развивалась, для него было решено, что он вступит в актёры, покончив занятия в академии. Выйти преждевременно значило бы наделать шуму, возбудить гонение — и огорчить матушку. Теперь август был на исходе, надо было спешить в Киев, он и так опоздал уже! В Ярославле Волков простился с ним, как с любимым товарищем, и все расстались с ним неохотно. Положено было, что он вернётся в конце мая, чтоб окончательно пристроиться к их труппе с будущего года. Стефан пустился в обратный путь со счастливыми думами.
Прибыв в Нижегородскую губернию, он пробыл в родной семье не более двух дней. Передавая матери очень небольшую сумму сбережённых для неё денег, он уверил её, что работал в Ярославле, в канцелярии воеводы. Уверить её было не трудно в чём ему было угодно. От Артема он получил вести о Малаше. Один из крестьян, вернувшийся к старому отцу, не сумевшему бежать по дряхлости, скрывался недалеко от их села. От него слышали, что беглецы и с ними Малаша и муж её поплыли по Волге к Астрахани, желая там приписаться к оренбургским крестьянским общинам, как дозволял это новый указ относительно «русских выходцев», к числу которых не замедлили отнести себя все беглецы.
Стефан Барановский слышал об этом указе. Он слыхал об оренбургском губернаторе Неплюеве, выхлопотавшем такие права для беглых, прибывавших в те края. Опытный и умный правитель, один из вымирающих уже людей, приготовленный для государственной деятельности во времена Петра I, — он понял пользу, которую можно было принести краю, поселяя прибывавшие туда толпы на окраинах России и в крепостях, строившихся по линии к Оренбургу. Он давал этим бродившим толпам новую жизнь на льготных условиях, при которых они становились полезными гражданами. Неплюев являлся благодетелем того края.
Барановский узнал, что муж Малаши оставил её с другими односельчанами и скрылся в дальних башкирских степях, обещая дать им знать, как только найдёт удобное вольготное место для их поселения.
Такие вести о странствиях Малаши ослабили несколько весёлое настроение Стефана. Он знал, что в степях были беспрерывные восстания башкир, ещё недавно перерезавших всех жителей в близлежащих крепостях. Они были усмирены с особенной ловкостью Неплюевым же, успевшим поселить разногласие между ними. Но надолго ли могли успокоиться эти дикие племена? Стефан обещал себе позаботиться и разыскать Малашу, как только он будет свободен и найдёт для этого денежные средства.
Позднее возвращение Стефана в академию ставило его в затруднительное положение, приходилось искать себе какого-нибудь оправдания. Мысль сослаться на горячку пришла ему в доме матери; он попросил кузнеца Артема остричь его покороче, что кузнец выполнил как мастер своего дела. Стефану Барановскому предстояло также «как мастеру» разыграть теперь роль больного и внушить ректору участие к себе. Это была новая проба его таланта.
Спокойно вошёл Барановский в комнату больного ректора, куда ему предписано было явиться. Окинув комнату беглым взглядом, он увидал сидевшего в уголке Сильвестра; он заключил из этого уже, что приём не будет очень суров, иначе Сильвестр не остался бы здесь. Сделав несколько шагов вперёд, Стефан начал медленно отступать, как будто испуганный слабостью больного, в то же время почтительно кланяясь и медленно приподнимая наклонённую голову, причём лицо его, меловато-бледное, резко отличалось от его чёрной одежды и тёмных волос.
— Вы болеете? — проговорил Стефан, первый робко прерывая тягостное молчание.
— Давно уже… — ответил ректор, смягчённый заявленным участием.
— Не горячкой ли, ваше преподобие? Повсюду слышно о горячках, и я чуть не скончался от неё в Ярославле.
— За каким делом попал ты в Ярославль, когда тебя давно ждут здесь? — спросил ректор строго.
— Я бы давно был здесь, если бы не болезнь, чуть не сгубившая меня, — говорил Стефан. — Если позволите, я расскажу, почему я был там.
— Объясни. Не пойму, как ты зашёл туда. Слышал, тебя видели на Волге?
— Точно. Я ехал водою, потому что иное путешествие обошлось бы дороже, чем я мог издержать. Матушка желала, чтобы я съездил к её родным и попросил определить к ним меньшого брата: они берут его к себе на будущее лето. Я только и думал переговорить и уехать обратно. Но меня там остановили, предложили мне работу, говоря, что в деревне нет занятий, а в городе я мог заработать рублей тридцать для матери. И я точно мог бы заработать, если бы не заболел.
Ректор слушал молча и начинал доверчивей всматриваться в бледное лицо и серьёзную мину Стефана. Сильвестр глядел в сторону, чтобы не выдать, как был смущён необычными приёмами и переменой внешности Стефана. Он делал его невольным соучастником своего обмана.
— Какие работы достал ты в городе?
— Я вёл счёты в конторе одного купца-фабриканта, — смело сослался Барановский на нового знакомого. — А сверх того, мне давали работы при театре…
— Как при театре?..
— Боюсь, что вы не одобрите… — проговорил робко Стефан.
— Говори всё прямо, — ободрил его ректор.
— Я по вечерам ходил переписывать роли актёрам, переписывал и целые пьесы.
— Не следует знаться с такого рода людьми! — прервал ректор строго.
— Вот как случился этот грех. Останавливался я у тамошнего протоиерея Николаевской церкви Нарыкова; познакомился с сыном его. Сын этот недавно кончил в семинарии курс, и очень хорошо. Через них познакомился я с Волковым.
— Слыхал я о Волкове… — прервал его больной.
— Волков — купеческий сын, он работал в купеческой конторе по желанию своего отчима. Но с тех пор как удалось ему увидеть актёров итальянской оперы, которые играют при дворе государыни… — Барановский остановился перевести дух и положил руку на грудь с болезненной усталостью.
— Садись! — приказал ректор усталому Стефану, заинтересованный его рассказом.
— С той поры Волков получил такую страсть к театру, что вернулся в Ярославль и завёл там на свой счёт здание для театра и актёров. Бывает в театре весь город. Играют у него классические трагедии Сумарокова и другие классические пьесы. Волков был хорошим приятелем сына Нарыкова и пригласил его помогать ему в этом предприятии. Нарыкову самому понравилось это занятие, и теперь он поступил в труппу Волкова актёром.
— Актёром! Сын протоиерея?.. Да чего же смотрел отец его? Как он дозволил ему вмешаться между отверженцами, поступить на такое ничтожное занятие! Что же ты, хвалил его за это?
— Мне вмешиваться не пристало. Говорил я ему, спрашивал: «Как это вы решились принять такое звание, которое на Руси в грош не ценится! Вы ведь всю жизнь проведёте в темноте и ничтожестве…»
— А что же отец его? — спрашивал больной, с горячностью приподнимаясь на своей постели.
— Он говорил, что отец был сначала против этого звания, но что его убедили. Ему напоминали, что в древности в развитых государствах уважали звание актёра и талант его ставили высоко; сбегались слушать его, плакали, слушая его, исправлялись от своих недостатков. Начали убеждать его, что театр может быть очистительною силой для общества, если место актёров будут занимать люди образованные и с талантом. После всего этого — родитель уступил.
— Уступил! — воскликнул больной. — Легко сказать! Что, если все мы свернём с ума, как твой почтенный протоиерей: ведь эдак мы всё уступим! Всякой блажи начнём помыкать и уступать! Что ж? И тебя, может быть, уговаривали поступить в актёры к ним? Ввергнуться в этот омут греха и сует, свернув с дороги труда и самоотреченья ради веры! Так ли? — ядовито спрашивал больной Стефана.
— Моё дело другое. Передо мной лежит другая дорога, потому я спешил вернуться сюда, снова приняться за свои занятия. И будь я человеком свободным…
— И тогда ты должен бы был помнить, как высоко стояла всегда наша Духовная академия, чем ей обязана была вся Русь! Наши учёные перенесли науку свою на север, распространяли её, жертвуя жизнью. Они первые населяли северные пустыни, и около этих святых отшельников осмеливались селиться робкие поселяне, страшившиеся и бежавшие от вражьей силы татар-язычников! — говорил ректор с одушевлением, забывая болезнь и слабость. — И вот ты ждёшь, — продолжал он с изменившимся голосом, с хрипом, — ты ждёшь, когда ты сделаешься свободным человеком…
— И пойду своей дорогой… — договорил за него Барановский с притворным простодушием и спокойно.
— Гм! — промычал больной и поднял руку, протянув её, как будто желая наложить её на уста Стефана. — Помни, — начал он протяжно, — что, если дорога эта будет путём греха или не на пользу ближних твоих, я всюду нагоню и остановлю тебя! Помни это! Теперь — ступай, — отпустил он Стефана.
— Если позволите, сегодня я опять пойду к доктору…
— Ты, Сильвестр, проводи его и передай мне, что скажет доктор о его болезни, — приказал ректор, не доверявший Барановскому, несмотря на всю его бледность и усталость.
Присутствуя при всей этой сцене, Сильвестр Яницкий понимал смелую, опасную игру своего приятеля; он дрожал, чтобы ректор не понял, о какой дороге говорил Стефан. Яницкому было ясно, что, говоря о Нарыкове, Барановский смело излагал свои собственные мысли и оправдание своим желаньям. Вместе с тем