Вольф Мессинг. Видевший сквозь время — страница 2 из 80

колу.

– Надо, чтоб захотел, – сказал раввин и вдруг усмехнулся. – Хочешь, помогу?

– Всегда на твой совет и помощь надеемся, ребе. На кого же еще надеяться?

Польша, 1939 год, немецкая оккупация

– Вольф, ты оглох, что ли? – кричал Цельмейстер, стоя на крыльце дома. Входная дверь косо висела на одной петле.

– Что? Извини… Что там? – очнувшись, спросил Вольф Мессинг и пошел по тропинке к дому.

– Никого нет! – громко проговорил Цельмейстер – разбросанные вещи… побитая посуда… Они, наверное, уехали, Вольф.

– Куда они могли уехать? Им некуда ехать. – Мессинг поднялся на крыльцо и вошел в дом.

Действительно, в комнатах повсюду были разбросаны вещи, под ногами хрустели осколки посуды, дверцы от буфета валялись на полу, ящики выдвинуты и пусты.

Вольф стоял посреди комнаты, растерянно оглядывался, и вновь сердце защемило от воспоминаний…

Старая. Польша, 1911 год

Единственное, чего много было в Горе-Кальварии, – это солнца. Оно заливало убогое местечко жаркими лучами, и поэтому лопухи и крапива вдоль плетней и штакетников росли неистово, буйно, захватывая и пешеходные тропинки, и прополотые грядки с огурцами, помидорами и картошкой.

У Гришки Мессинга был большой яблоневый и вишневый сад, в котором с утра до темноты трудилась вся его семья, кроме самого Григория. Мать семейства Сара носила на коромысле ведра с водой. Босые ноги утопали в жидкой грязи выше щиколоток, ступали осторожно, тяжело. Она сворачивала с дороги и шла к дому, огибала палисадник и по тропинке входила в сад. Устало ставила ведра на землю и утирала пот с лица. Здесь было прохладней – широко раскинулись густые кроны старых яблонь и вишен. К ведрам бежали дети – Волька, Семка, Сонька и Бетька. Вольке десять лет, и он самый старший. В руках у ребятишек – большие жестяные лейки. Они окружили ведра и стали набирать в лейки воду. Мать осторожно наливала, поднимая ведро все выше и выше. Наконец ведра опустели, малышня разобрала свои лейки и медленно двинулась к яблоням и вишням, чтобы полить взрыхленную вокруг стволов землю.

А мать подняла коромысло с пустыми ведрами и вновь пошла к калитке месить босыми ногами черноземную грязь. Она подошла к колодезному срубу, поставила ведра на землю и начала крутить тяжелый деревянный барабан с металлической цепью, опуская пустое ведро вглубь, за водой.

Наполнив водой ведра, Сара зацепила их за крючки коромысла, подняла тяжелую ношу, уложила коромысло на плечи и, наклонив голову, пошла обратно к дому.

– Мама, я больше не могу! – закричал самый маленький Сенька. – У меня руки болят!

– И у меня болят! – подхватила Сонька.

– Я тоже устала, деточки мои! – ответила Сара, опуская ведра на землю. – Но если мы не будем поливать яблони и вишни, будет плохой урожай… У нас даже не хватит расплатиться за аренду этого проклятущего сада. Кто об этом должен думать, я или ваш проклятый папаша? Об чем такой папаша только думает? Об хлопнуть рюмку водки и об дать кому-нибудь по морде…


Григорий Мессинг сидел в шинке и был уже основательно пьян. По лысой голове и мясистому лицу стекали капли пота, жилетка расстегнута, рукава грязной рубахи завернуты по локти. Он сидел в компании двоих таких же людей. И одеты они были одинаково бедно, и пьяны тоже одинаково. В полутемном шинке стояли еще несколько столов, за которыми сидели такие же посетители. Тучи жирных мух жужжали над ними, над кусками вареной курятины, помидорами и солеными огурцами. Разговаривали все на смешанном польско-украинском диалекте, хотя мелькали в разговоре и русские слова.

– Тебе, Гришка, хорошо! У тебя сад вон какой! По осени урожай-то соберешь, продашь – вот и зиму, и весну с прибытком будешь.

– Э-э, Моня-балабоня! Твои слова да в жопу нашему раввину! Как я продам урожай, ка-ак?! Пока до Варшавы довезешь – сколько денег раздать надо? А где они у меня? Тут яблочко полушку стоит, а пока до Варшавы довезешь – оно и гривенник будет стоить! Уряднику дай, квартальному дай, городовому лапу позолоти! Да еще бандиты на базаре мзду свою требуют! А кто за гривенник покупать будет? И получается – себе в убыток торгуешь! А перекупщику разом урожай отдать – и вовсе без штанов останешься. А чем аренду платить? Уж два года в должниках хожу, будь она проклята – жизня эта! Э-э, да что там толковать-то!

– Душат нас, душат… – качал головой Моня. – На что завтра жить? А ведь я только и слышу от поляков и русских – вы сами во всем виноваты! Господи, ну почему во всем виноваты только евреи!

– Почему мы одни?

– А кто еще-то?

– Еще армяне во всем виноваты! И эти… как их?.. студенты! Поляки так говорят… – покачал головой Григорий.

– И эти… как их? Русские! – засмеялся Моня.

– А ты горилку не пей, вот и на завтра гроши будут, – засмеялся третий собутыльник. – А по мне – гори оно все огнем ясным! Будет день – будет пища! Господь не оставит…

Моня проворно схватил штоф из темного стекла и разлил по кружкам горилку. Чокнулись, выпили, шумно задышали, стали закусывать курятиной, грызли дольки чеснока, ели помидоры.

– Господи-и! – вдруг прошамкал с набитым ртом Григорий Мессинг и ударил кулаком в грудь. – Ну зачем ты уродил меня евреем?! За какие такие грехи моих предков?

– А ежли б он тебя негром уродил? – с ехидцей спросил Моня.

– Да хоть китайцем! – рявкнул Григорий. – Хоть папуасом! У меня вон четверо голодных ртов есть просют! Как их прокормить, ка-ак?

Собутыльники рассмеялись, Моня стал вновь разливать по кружкам горилку. Рядом с шинкарем запела скрипка. Тощий, в белой рубашке и бархатной жилетке скрипач, согнувшись и улыбаясь, начал пиликать на старенькой скрипке знакомую мелодию «Семь сорок», и весь шинок встрепенулся. Бородатые и небритые, в картузах и камилавках, мужики заулыбались, начали в такт пристукивать по столам ладонями, а какой-то пожилой еврей вскочил и стал плясать. А скрипач все убыстрял мелодию, и танцор все быстрее перебирал ногами в стоптанных башмаках.

– Ле хаим, евреи! – крикнул пожилой еврей, крутя ладонью над головой, и тут же из-за столов выскочили еще трое и пустились в пляс.


В комнате горела керосиновая лампа, и язычок пламени колебался, облизывая закопченное стекло. Четверо мальцов сидели за столом, и перед каждым была маленькая тарелка. Еще на столе стояла глиняная миска с горкой моченых яблок и кубан с молоком.

Мама Сара большим ножом отрезала от темного каравая толстые ломти черного хлеба, ставила перед Воликом… перед Семой… перед Соней… перед Бетей. Потом налила из кубана молока в кружки.

– Ешьте, мои хорошие, ешьте… – едва слышно сказала мама Сара.

И дети быстро и одновременно схватили ломти хлеба и стали жадно есть. Брали из миски моченые яблоки, откусывали и то и другое и торопливо ели, ели, ели…

Мама Сара отрезала еще один ломоть хлеба, потоньше, и тоже стала медленно есть, откусывая то хлеб, то яблоко. Она ела и смотрела на детей, и в ее глазах медленно закипали слезы.

Волик ел хлеб с яблоком, запивал молоком, потом опустил обкусанный ломоть под стол, отломил корку и спрятал ее в карман коротких штанов.

– Ешьте, деточки, ешьте… – тихо повторила мама Сара и тяжело поднялась из-за стола, пошла к печке.

Следом за ней, взяв два яблока, из-за стола выскользнул Волик и быстро вышел из комнаты.

Польша, 1939 год, немецкая оккупация

– Я говорю, ехать обратно надо! – голос Цельмейстера вернул Мессинга к действительности. – Если дождь не прекратится, дороги так развезет, что мы не проедем. Никакие лошади не вытащат. Ты слышишь, Вольф?

– Слышу, слышу… не кричи… – поморщился Мессинг и пошел из дома.

– Разве я кричу? – удивился Цельмейстер. – Я громко говорю, чтобы до тебя дошло! До тебя же все, что я ни говорю, доходит, как до жирафа!

Они пошли по раскисшей тропинке через сад к калитке. Мессинг вдруг остановился, подошел к яблоне, поднял тяжелую, унизанную яблоками ветвь, уткнулся лицом в листву. Холодные капли воды покатились по липу. Казалось, Мессинг плачет. Он оторвал большое яблоко, холодное, мокрое, медленно надкусил его и так же медленно стал жевать.

Старая Польша, 1911 год

В полумраке мальчик обогнул дом и вышел к небольшому хлеву, отворил тяжелую створку ворот, ступил внутрь. Куры, сидевшие на шесте рядом с сеновалом, обеспокоенно заквохтали, заходили по жердочкам. За невысокой загородкой стояла корова и мерно жевала. Ее большущие, с лиловым отливом глаза ярко блестели в полумраке.

– Здравствуй, Розка… – тихо сказал Волик и погладил корову по длинной морде, почесал за ухом. Корова шумно вздохнула. Волик достал из кармана несколько хлебных корок и поднес одну на ладони. Корова ткнулась в ладонь мокрым большим носом, взяла корку, стала медленно жевать.

Волик вновь погладил корову по морде, тоже вздохнул и проговорил:

– Как жалко, Розка, что ты скоро умрешь… как жалко… – Он снова протянул ей корочку, и корова взяла ее. Волик поцеловал корову в морду возле огромного глаза, который, казалось, смотрел на него с благодарностью, повторил: – Как жалко…

За его спиной неслышно возникла фигура матери.

– Ты что тут делаешь? А ну спать быстро. Что ты тут бормочешь? Чего тебе жалко?

– Розу нашу жалко… Она умрет скоро, – тихо сказал Волик и вновь обнял шею коровы и сунул ей последнюю корочку.

Животное благодарно вздохнуло, принялось медленно двигать мощной челюстью, глядя на мальчика понимающим взглядом.

– Кто умрет? – всполошилась мама Сара. – Розка умрет? Кто тебе сказал эту гадость?! Соседи, да? Небось Мойша Губерман сказал? У этого старого пьяницы одни пакости на уме! О, Господи праведный, за что ты наказал меня?! Таким мужем и такими детьми! – Сара схватила Волика за руку и потащила из хлева, ругаясь на ходу. – Один в шинке последние гроши пропивает, другой пророком заделался! Розка умрет, тьфу, чтоб тебя! Да если Розка умрет, мы все с голоду подохнем! Что ты вздумал предсказывать, сволочи кусок! Что тебе в башку всякая дрянь лезет! Не-ет, это не Розка, это я