Когда Виктор, умывшись, выбритый и посвежевший, вышел в столовую, Людмила встретила его повеселевшим взглядом. С лица ее словно спала какая-то пелена.
Родя Полубояров уже распоряжался за столом, как свой человек. На лице его было выражение веселого лукавства. Он щелкнул ногтем по графину с прозрачной жидкостью.
— Спирток очищенный, товарищ Герой Советского Союза, разведенный на семьдесят пять процентов. Пока вы почивали, мы кое о чем позаботились. Поезд уходит в десять. В нашем распоряжении два с половиной часа. Успеем позавтракать?
Виктор улыбнулся:
— Успеем.
Завтрак прошел оживленно. Летчики душевно прощались с гостеприимной семьей.
— Заезжайте после войны, детки. Обязательно заезжайте, — упрашивала Матрена Борисовна и совала в руки Виктора и Роди какие-то свертки.
Людмила вышла проводить летчиков до угла улицы. Закутанная в пеструю башкирскую шаль, тонкая и стройная, она более чем когда-либо походила на девушку.
— Счастливо оставаться! — взял под козырек Родя. — Обещаю вспоминать о вас перед каждым боевым вылетом. Низкий поклон Клавочке. Очень серьезная она у вас, прямо до невозможности. Настоящий генерал!
В глазах Людмилы вспыхнула гордость за сестру.
— До свиданья, Людмила Тимофеевна. Обещаем приехать к вам в гости после победы и привезти вашего Сеню, — сказал Виктор, подавая руку.
Людмила печально улыбнулась и вдруг, подтянувшись на носках, обняла сначала Виктора, затем Родю, поцеловала обоих в щеку и быстро, не оглядываясь, пошла к дому.
Стук ее каблуков затих за углом улицы.
Через полчаса Виктор и Родя сидели в душном переполненном вагоне, и поезд увозил их все дальше от Чкалова, все ближе к Москве.
Весна шла по всему фронту…
Таяли снега, шумели ручьи в оврагах. Окопы, щели, воронки от авиабомб и снарядов наполнялись студеной мутной водой. Бойцы вычерпывали ее из окопов и блиндажей котелками, а весенняя вода все прибывала, текла и сочилась отовсюду, хлюпала, звенела веселой капелью днем и ночью.
А когда впервые пригрело солнце, то стали подсыхать пригорки, появилась на них мягкая, как гусиный пух, ласкающая глаз яркозеленая трава; ею стали покрываться слегшиеся, насыпанные еще в прошлом году брустверы окопов, взрыхленные края воронок. В кустах дубняка и ольховника, на облесьях, пробиваясь сквозь ржавый настил мертвой прошлогодней листвы, зацвели подснежники, желтые маргаритки и синие, как небеса над ними, фиалки. По ночам, казалось, было слышно, как лопались на деревьях почки. Светлые и чистые, как юные девушки, березы окутались дымчатой, нежнозеленой кисеей. И такой сильный запах березового сока, молодой травы, липких, только что вылупившихся из кожуры листьев стоял в лесу, что у бойцов, как от вина, пьянели и кружились головы.
Ранние веселые цветы высыпали всюду — у капониров, вокруг замаскированных орудий, по бокам ходов сообщений, вдоль скрытых, ведущих на передний край тропок, под ржавыми витками колючей проволоки и даже там, где гуляла ненасытная смерть — возле неубранных после зимних боев вражеских трупов. Где-нибудь в лощинке, на илистом наносе после растаявшего снега, рядом с почерневшим землистым прахом в полуистлевшей суконной униформе и страшно оскалившим желтые зубы черепом, выткнется хрупкий и прозрачный стебелек и победно горит на нем голубой или золотистый венчик цветка. Рядом лежит пробитая осколками зеленая каска с торчащими, как рога, шишками и эмалевым значком в виде крючковатого креста. Костлявая, неестественно сведенная предсмертной судорогой рука вкогтилась пальцами в жирную теплую землю, в глубоких глазницах стоит темная, поганая водица, чуть внятный противный запах тлена разлит вокруг, а цветок смело улыбается солнцу, и фиалковый тонкий аромат временами настойчиво заглушает смрадный могильный дух…
Все чаще выдавались по-настоящему жаркие дни. Тогда на припеке оживала всякая тварь, звенели жучки и мухи, порхали разноцветные пестрокрылые бабочки. В лесу томно куковала кукушка, радостно гомонили грачи, наперебой свистели дрозды и иволги. Солнце грело, но фронтовые дороги все еще оставались непроезжими. На многих участках по топкой и вязкой грязи невозможно было продвинуться не только артиллерии и танкам, но и порожним грузовикам. Через балки прокладывали гати, спешно чинили мосты: для войсковых дорожников наступала горячая страда.
А на переднем крае по всему фронту, на большинстве участков, было тихо, как после бушевавшего много дней урагана. Лишь изредка где-то далеко, на вражеской стороне, одиноко бухало орудие; его неясный гул долетал вместе с нарастающим воем снаряда, затем грохал в стороне от окопов, где-нибудь у лесной опушки, разрыв, поднимал пухлое облако и снова до следующего выстрела нависала стойкая тишина. В определенные часы начинала пристрелку реперов советская батарея; орудия били с равными промежутками, хлесткие их удары отдавались в лесу раскатистым эхом, и шепелявый звук улетающего на неприятельскую сторону снаряда, как электрический разряд, пронизывал неподвижный воздух.
Иногда с утра и до полудня, а то и до самой ночи, не доносилось с вражеской линии даже пистолетного выстрела, и вдруг воздух наполнялся многоголосым воем; как груши, стряхнутые с дерева порывом бури, начинали сыпаться мины — одна за другой, падая в одно, точно правильным кругом очерченное место. Это был огневой налет — самое неприятное из того, что могло быть в часы затишья.
Утихал гром, и советские минометные батареи посылали «сдачу» — дюжину или две таких же «груш». Продрогшие среди ночи минометчики работали с ожесточением и часто метко накрывали нарушителей тишины, ибо вражеские батареи были нанесены на советских схемах более точно.
В этом чередовании напряженного безмолвия и внезапного треска и грохота и заключалось понятие фронтового затишья, совсем не похожего на обыкновенную мирную тишину… Такое затишье стояло на участке, занимаемом батальоном капитана Гармаша. Вот уже два месяца после зимних наступательных боев линия фронта не двигалась ни вперед, ни назад. Занятая наспех линия для подготовки нового удара превратилась в долговременный рубеж активной обороны.
Бойцы всех видов оружия обосновались на новом месте прочно и домовито. Рубеж с каждым днем обрастал новыми укреплениями. Это были не второпях отрытые окопы и ямки, кое-как накрытые бревнами, не индивидуальные окопчики и естественные укрытия, а сложная система мощных, развитых в глубину сооружений — несокрушимых дзотов и блиндажей с пулеметными и орудийными гнездами, с ходами сообщений, с хранилищами боеприпасов, с врытыми в землю кухнями и банями.
Люди обжились на рубежах, как в колхозном хозяйстве себя дома. Они не только заботились о прочности обороны, но все время благоустраивались — следили, чтобы в окопах и землянках было удобно и чисто, чтобы и оружие почистить и отдохнуть можно было в тепле, и перемолвиться беседой с замполитом, и провести короткое по-фронтовому партийное собрание, и написать домой письмо…
Многие землянки походили на обычные, красные уголки: на обшитых бревнами и оклеенных бумагой стенах висели портреты руководящих деятелей партии и правительства и среди них на самом видном месте — портрет Иосифа Виссарионовича Сталина. На столиках с вкопанными в землю ножками лежали газеты, журналы и книги, и обязательно недалеко от входа в отлично отделанной старательными руками рамке красовался свежий номер боевой стенной газеты.
Люди чувствовали себя привязанными к войне надолго. Они смотрели теперь на нее как на длительный тяжелый труд, который может затянуться на долгие годы. И как во всяком труде, так и в труде войны стало необходимостью изыскивать наилучшие способы облегчения его. Появилось много такого, чего не было ни в каких военных уставах, нашлись свои изобретатели в ратном деле. Они были во всех ротах.
Бойцы и офицеры после Сталинградской битвы приобрели еще более горделивый, солидный вид: недавно врученные им погоны сделали их более подтянутыми и аккуратными, выправка стала молодцеватой: на лицах появилось новое выражение важного достоинства. Звездочки на офицерских погонах вызывали у солдат особенно почтительное уважение. Дисциплина как бы слилась с плотью и внешним обликом людей.
Так сложился прочный и своеобразный фронтовой быт со своими обычаями и привычками. Помимо общих больших забот, командирских приказов и боевых задач, исходивших из штабов и командных пунктов, в каждом подразделении и у каждого бойца появились свои заботы, задачи и потребности, связанные с фронтовым укладом, свои повседневные интересы, печали и мимолетные радости, свои будни и праздники, вроде тех, когда с полевой почты приносили письма, свежие газеты или скромные посылочки — подарки от неведомых друзей…
По субботам, к вечеру, противник обычно делал особенно сильный огневой налет и успокаивался надолго. Тогда бойцы посменно снимались с постов, ходили в полевую баню, чистились и мылись, занимались своими хозяйственными солдатскими делами. В эти часы чаще чем всегда можно было услышать в землянках игру на баяне, пение и смех.
Люди чувствовали себя более свободно, чем в другие дни недели, хотя это был только самообман. Взоры наблюдателей не становились по субботам менее бдительными. Но ощущение некоторой передышки после каждой недели стало привычным, может быть, потому, что немцы и на войне отличались строгим, иногда непонятным, педантизмом. Возможно, их офицеры по воскресеньям больше занимались самими собой, отступая от этого правила только по приказу свыше…
В таком настроении относительного покоя и отдыха после трудовых будней, только более праздничном и повышенно-веселом, находились люди капитана Гармаша накануне Первого мая.
Батальон Гармаша представлял теперь обычное подразделение, прошедшее со славой почти двухлетний боевой путь. Он побывал и под Москвой, и под Харьковом в дни летних неудачных боев 1942 года, и под Сталинградом, где дивизия, и которую он входил, получила звание гвардейской. После разгрома группировки Паулюса батальон, вместе с армией, действовавшей как составная часть внешнего, сжимающего кольца, был переброшен на Центральный фронт и после освобождения Курска остановился на рубежах южнее Орла.