Сказав это, Алексей почувствовал, что излил то главное, что волновало его все дни, о чем хотел рассказать сестре еще в прошлый раз. Глаза его под сумрачно нависшими бровями горели, как два уголька.
Таня робко тронула брата за руку.
— Алеша, как мне хочется быть возле тебя, на передовой. Что этот медсанбат? Только ездишь туда-сюда.
Алексей нахмурился.
— Работа в медсанбате не менее нужная.
«А разве не менее нужная была бы сейчас моя работа где-нибудь по специальности?..» — подумал Алексей, и уже знакомое неприятное чувство кольнуло его. Стараясь заглушить его, он продолжал:
— Кроме того, тебе, Таня, надо окрепнуть, возмужать.
Здесь и сильные падают.
— А Нина?
— Нина… Нина — другая, — смутился Алексей, поняв, что обидел сестру.
— Крепче меня? — Таня сердито надула губы. — Почему крепче? Не такая она разве, как я?
Алексей искоса взглянул на сестру. Она легко ступала рядом, высоко подняв голову, кусая багряный лист. Неяркий свет заката пронизывал выбившееся из-под пилотки легкое облачко ее волос, как бы осыпая его золотой пыльцой Алексей невольно залюбовался сестрой; в этот приезд она не казалась ему такой усталой; в ее глазах дрожали знакомые задорные искорки.
— Почему крепче? — повторила Таня вопрос.
— Ну, привычнее, что ли. Ведь она с первых дней войны в армии. Еще в белофинской участвовала. У нее больше опыта.
— Все равно я попаду в батальон! — сказала Таня и, по обыкновению, упрямо сжала губы. — Ну, вот мы и пришли. А ты куда — в штаб?
Алексей молча кивнул.
Таня крепко обняла его. В лощине, поросшей ольховником, где стояли две палатки санитарного взвода, сгущались сумерки. Здесь, от высокой, сильно побуревшей травы, от кустов горчака и коровяка, уже осыпающего желтую пыльцу, особенно заметно пахло осенью, увяданием.
Возле санитарной машины Алексей увидел Нину Метелину. Она ласково улыбнулась Тане, оживленно заговорила с ней, изредка поглядывая в его сторону.
Когда Таня уехала, Алексей подошел к Нине.
— Всех раненых отправили? — спросил он более приветливо, чем всегда.
— Всех, товарищ комиссар. Спасибо старшему сержанту Волгиной, выручила перевязочным материалом.
Алексею показалось, что Нина особенно внимательно смотрела на него. Лучи заката освещали ее лицо, и он впервые увидел чуть приметные, как паутинки, морщинки под ее глазами, и слегка вздернутый нос и узелок светлых волос на затылке уже не казались ему такими наивными. Что-то серьезное и печальное глядело из глубины ее синеватых зрачков.
— Скажите, товарищ Метелина, — совсем мягко спросил Алексей, — вы и раньше были в армии?
— Да, была. Когда воевали с белофиннами. Потом меня демобилизовали… И вот опять…
Она улыбнулась, не находя ничего странного в вопросах Алексея: значит, комиссару было так нужно. А Алексею хотелось узнать о ней как можно больше, и он смело спросил:
— В армии служили по мобилизации?
— Нет, добровольно. И тогда, и теперь…
«И что это за допрос я ей учинил?» — с досадой подумал Алексей. Он вспомнил окопчик на берегу Днепра, сердитый голос Нины, потухшие глаза политрука Иляшевского, и что-то вроде благодарности и товарищеского чувства к военфельдшеру, соучастнику пережитого, впервые пробудилось в нем.
Нина держала пачку индивидуальных пакетов, и Алексей увидел ее руку, узкую, тонкую, с длинными нервными побелевшими от спирта пальцами. Необычный разрез глаз делал ее лицо очень привлекательным. Теперь уже открыто и дружелюбно он взглянул на нее слегка прищуренными глазами, сказал:
— Вы не переутомляйте себя, товарищ Метелина. Пока есть возможность, отдыхайте. Теперь такие часы затишья — редкость.
— Благодарю, товарищ комиссар.
Алексей приложил руку к фуражке; кивнув, зашагал из лощины к штабу. Нина удивленно посмотрела ему вслед.
«Вот ничего и не узнал о ней, кроме того, что уже знал, — с досадой на себя подумал Алексей. — И что это я пристал к ней с вопросами?»
Придя в землянку, он попросил у Мелентьева списки личного состава, остановил взгляд на фамилии военфельдшера.
«…Год рождения 1917, — читал он. — Беспартийная… Образование среднее… Окончила фельдшерские курсы…»
Что скрывалось за этими скромными анкетными данными? Какое билось сердце, какие горели мысли и чувства?
Алексею казалось — все поведение Нины в бою, весь ее неяркий облик, ее застенчивость отвечали на эту анкету.
Батальон Гармаша прикрывал широкую, размолотую гусеницами танков дорогу, ведущую в крупный районный центр. Это была утопающая в садах земля Черниговщины. Где-то севернее и южнее небо мутнело от сражений, а на участке полковника Синегуба покоилась все та же томительная тишина. Прошел день, другой, а тишина эта нарушалась только отдаленной канонадой. Даже не по себе становилось бойцам. Да и командиры чувствовали себя неспокойно.
Вечером на третий день стало известно о появлении противника на флангах соседней дивизии. Капитана Гармаша и Алексея вызвали в штаб полка. Полковник Синегуб передал приказ командира дивизии быть настороже и удерживать рубеж во что бы то ни стало.
Как только стемнело, над дальним лесом, над грейдером и над всей линией обороны повисли сброшенные с самолетов осветительные ракеты, или, как их называли бойцы, «фонари». К ним, как искры из трубы, летели потоки трассирующих пуль. Зеленые и малиновые огни немецких ракет взлетали над угольно-черной кромкой леса, резко выделявшейся на красноватом, озаренном далекими пожарами небе. Какая-то подготовительная работа совершалась под покровом ночи на стороне врага.
Освещая карманным фонарем ложе окопов, Алексей возвращался в штабную землянку. В последние дни он много говорил с солдатами. Он старался не скрывать от них трудности создавшегося положения. Он знал — они так же болезненно, как и он сам, переживают неудачи, и затушевывать их перед бойцами было бессмысленно. А вести с других фронтов были далеко не утешительные. Немцы уже придвинулись к южному течению Днепра и заняли Днепропетровск. Бои, повидимому, уже шли в просторных пшеничных степях Таврии; пламя войны перекинулось к Приазовью, а там недалеко и родные края, голубые берега Дона, овеянный мечтами юности Ростов, где быстро, как майские зори, отцвели детство и юность, годы студенчества, трудное и радостное, полное упрямой, задорной настойчивости вступление на широкую дорогу самостоятельной жизни.
Как мучительно было вспоминать об этом теперь, на нелюдимой, перепаханной плугом войны земле. Неужели все это было так недавно — такая полная и разумная светлая жизнь? И кто, какая судьба одарила его так щедро? В двадцать семь лет он стал начальником большого строительства…
Сверстники говорили, что ему везло, что сама удача открывала перед ним широкие двери, но он-то знал, как доставались ему победы! Вряд ли кто мог представить себе, сколько он работал, сколько не спал ночей, какие испытывал сомнения, сколько раз переделывал свои проекты и какую гору литературы перечитал за последние пять лет! Нет, нелегко дался ему успех! Он завоевывал его вместе со страной, и если бы не она, мало бы стоило его врожденное упорство, терпение и молчаливая, даже немного жестковатая волгинская сила воли. Да и чего стоило бы его личное счастье без удач и побед страны?
Война отняла у него многое, лишила его семейного счастья, и вот он идет теперь с автоматом в руках, не зная, когда же явится возможность отложить этот непривычный для него ратный труд и снова взяться за любимое дело. Конечно, он мог бы не воевать, он знал — в глубине страны, невзирая на войну, прокладываются новые дороги, его мучило беспокойство, и все-таки он чувствовал, что не смог бы заниматься теперь строительством мостов и путей где-то вдали от фронта.
Какая-то беспокойная ярость и большое раздумье владели им: ему казалось, что если он собственной грудью не защитит настоящего, то у него не станет и будущего.
Он все еще не посылал наркому письма. Изложенные в письме объяснения казались ему теперь недостаточными. Имел ли он право действовать в такое трудное время по-своему, на свой риск и страх, даже на героический подвиг идти туда, куда его не посылала партия?
Он все еще не мог решить этого вопроса, хотя какой-то настойчивый голос все время твердил ему, что он совершил недостойный поступок, вроде бегства инженера Спирина с новостройки в первый день войны. Он уже готов был признать себя неправым, но все еще ждал случая, который снял бы с него часть вины. А это могло наступить не ранее того, как он выполнит какое-то большое дело…
…Осторожно переступая через ноги бойцов, горбившихся на дне окопов, Алексей подходил к дзоту Дудникова, на правом фланге первой роты. Из-за леса, закрывая звезды, надвигались тучи. Ночь была тихая и теплая, хотя уже стоял сентябрь. Пахло дождем и влажной опадающей листвой. Вспышки далеких разрывов и «фонари» все еще горели в стороне. Из глубины неба доносилось ворчанье невидимого самолета.
Некоторые бойцы спали сидя, подостлав под себя траву, закрыв уши поднятыми воротниками шинелей. У брустверов дежурили наблюдатели. Услышав тихий неторопливый разговор, Алексей остановился, затаил дыхание.
Словно из глубокого колодца доносился глуховатый басок Дудникова:
— Вижу, опять сам не свой ты, Микола. Так и корежит тебя всего. И глаза — как с похмелья.
— Будешь с похмелья. Витциля до моего села километров сорок осталось, — послышался тоскливый голос Миколы.
— Только сорок?
— Кажу — и того, мабуть, нема. Як вздумаю, що Гитлер будет в нашем селе, так душу и вывертае. Може, пидэ наша армия через наше село? Може, так будет, Иване, чи ни? Як ты розумиешь?
— Может быть, — тихо ответил Дудников. — Вон сколько их, сел-то, оставили, а тут твое одно.
— Важко мне, Иване, ой, як важко да сумно.
— Опять за свое… Эх, Микола… За свое село болеешь, а как же другие?
— Хоть бы часок побыть в ридном селе. Свою хату побачить, батьку та маты, братив…