— Нет, Проша, с деталями все как следует быть. Тут, друг, такое дело, такое дело… — Ларионыч развернул газету, поднес к глазам Волгина. — Гляди.
Прохор Матвеевич поправил очки, всмотрелся в газетный лист. С первой страницы на него глядело очень знакомое лицо, похожее на лицо младшего сына.
— Кто это? — прошептал Прохор Матвеевич.
— Ты читай, читай… — толкал его в бок Ларионыч.
Неимоверно крупные буквы будто в чехарду играли под стеклами очков. Прохор Матвеевич не без труда прочел что-то о Герое Советского Союза Викторе Волгине, о Золотой Звезде, об орденах Ленина и боевого Красного Знамени.
Выхватив из рук парторга газету, он метнулся из цеха в фабричный дворик, сел на скамейку рядом с клумбой с чахлыми петуниями, где сидел недавно с Павлом. Он то подносил газету к глазам, то отстранял ее от себя, то снимал очки и протирал их. К нему подходили мастера и рабочие, с чем-то поздравляли, а он невпопад отвечал им.
Ларионыч вертелся вокруг него, густо дымя самокруткой.
— Ты читай, читай, — назойливо твердил он. — Девять самолетов! За два месяца войны! Тараном одного сшиб…
— Да сам-то он… сам-то живой аль нет? — в первую очередь спросил Прохор Матвеевич и с сомнением взглянул на парторга.
— Да как же не живой? Ведь нигде не сказано, что погиб. Что ты, Проша! А портрет?! Живой и здоровый, видишь, соколом каким глядит. Поздравляю, поздравляю…
Прохора Матвеевича вызвали к директору. Директор, обычно не очень щедрый на обходительность и ласку, тряс руку старика с таким усердием, будто хотел оторвать ее, торопил:
— Иди, старина, домой. Шагай скорей. Матери надо сказать. На сегодня освобождаю тебя от работы.
Прохор Матвеевич побрел домой. Своим видом он напугал Александру Михайловну. Она тоже долго не могла понять, зачем в газете напечатан портрет ее Витеньки. Потом вгляделась, заплакала….
— Ну вот, сестра, опять не так, — недовольно пробурчала тетка Анфиса. — Известия от него нету — хнычешь, известие получишь — тоже моросишь слезами. Тут радость великая — сын супротив смерти выстоял, сколько лиходеев побил, а ты залилась, как по покойнику.
— И в самом деле, чего расквохталась? — рассердился Прохор Матвеевич. Вот уж глаза на мокром месте.
Он сам все еще находился в большом волнении; сунув в карман газету, снова пошел на фабрику.
В месткоме и в цехе, на доске для стенной газеты, уже были вывешены вырезанные из газет портреты Виктора Волгина. Служащие конторы и рабочие то и дело подходили к Прохору Матвеевичу с таким почтением, словно это он сам таранил немецкий самолет.
— Сына… сына приветствовать надо. Я тут при чем? — сердито бормотал он, окончательно растерявшись от всеобщего внимания.
Весь остальной день он прожил, как во хмелю. Все валилось из рук; он даже стал подумывать, как бы не «запороть» очередную партию деталей. Перед глазами Прохора Матвеевича все время стояло изображение сына с надвинутыми низко бровями, с гордым задумчивым лицом, в котором, однако, он не находил ничего сверхмужественного и соколиного, о чем все время твердил Ларионыч.
Перед вечером следующего дня в квартире Волгиных раздался звонок. В комнату вошла группа студентов медицинского института — два паренька и три девушки. Среди них Александра Михайловна узнала знакомые лица Таниных подруг, нежное, без тени загара, слегка припудренное, с чуть подкрашенными губами лицо Вали Якутовой. И у Александры Михайловны шевельнулось чувство не то обиды, не то зависти: «Вот они все дома, такие принаряженные и чистенькие, а моя, бедняжка, скитается нивесть где…» Но тут же подумала о Викторе и почувствовала материнскую гордость за своих детей.
Студенты принесли букеты астр и бархатцев, разливших по комнате чуть внятный осенний аромат. Девушки по очереди подходили к Александре Михайловне и поздравляли ее.
Валя Якутова на этот раз держалась очень скромно, даже несколько смущенно. И одета она была просто — в темное шерстяное платье с узкими длинными рукавами и застегнутым до самого подбородка воротником. Известие о присвоении Виктору звания Героя словно чем-то опечалило ее.
— Александра Михайловна, Таня мне почему-то не пишет, — пожаловалась она. — И странно: ведь мы так дружили, так дружили… — Валя пожала полными плечами, вздохнула. — От всех письма получаю… И от Маркуши… Помните Маркушу? Он работает в каком-то полевом госпитале… И от многих студентов — фронтовиков…
— Ей, голубке нашей, может быть, и писать некогда, — грубовато заметила тетка Анфиса.
Валя сделала вид, что не слышала слов старухи, и вдруг с удивившей всех нежностью несколько раз поцеловала Александру Михайловну. Внеся в притихший за последние месяцы дом Волгиных веселое оживление, почтительно простившись с Александрой Михайловной, студенты ушли.
Валя сама вызвалась навестить стариков Волгиных. Все-таки Таня была неплохой подругой, и хотя у Вали были свои взгляды на жизнь, отличные от взглядов Тани, она любила ее и скрывала это только из самолюбия, завидовала ее славе, которая после отъезда Тани на фронт прочно укрепилась в институте: в кабинете секретаря комсомольской организации даже висел ее портрет.
Бывали минуты, когда Валя считала себя правой, что не поддалась общему порыву, охватившему в тот июльский день многих ее подруг. Гораздо разумнее, по ее мнению, было, невзирая ни на какие события, закончить институт и получить диплом. А свой долг перед государством всегда можно выполнить, оставаясь гражданским врачом. И все-таки, несмотря на эти мысли, Валю томило беспокойство. События пробуждали в ней неясную тревогу, недовольство собой.
Она чаще стала заходить в комитет комсомола, перестала уклоняться от комсомольских поручений и даже одевалась теперь проще, скромнее.
Обычно летом, после экзаменов, Николай Яковлевич Якутов покупал для жены и дочери путевки в дом отдыха на Черноморское побережье, и они уезжали на курорт до самого сентября. Теперь путевок не было, в домах отдыха и санаториях развертывались госпитали, и Валя вынуждена была проводить каникулы дома. Она изредка ходила в кино, читала, встречалась с оставшимися в городе однокурсницами, как нечто вполне заслуженное принимала ухаживания профессора Ивана Аркадьевича Горбова. Все казалось ей не таким, как до войны, все вызывало скуку и раздражение.
Город казался Вале обезлюдевшим и серым. Сады и скверы опустели, любимые артисты разъехались обслуживать воинские части и госпитали, в кино показывались старые фильмы, жизнь по вечерам на улицах замирала с девяти часов.
Как будто все самое интересное переместилось туда, куда уехали Таня, Тамара, Маркуша, туда, где был Виктор… Всем завладела война.
Валя старалась не думать о войне, но это ей удавалось все меньше. Шла ли она по улице, сидела ли в кино, разговаривала ли с Иваном Аркадьевичем, — всегда ее словно опахивал суровый холодок.
Ей становилось страшно от мысли, что немцы занимают советские города, фашистские зверства вызывали в ней омерзение и гнев.
Известие о Викторе удивило ее. Нахлынули воспоминания. В памяти возникали то лыжная прогулка, то встречи на катке в январские морозные вечера. Виктор все еще был для нее школьным товарищем и будил в ней легкое, неглубокое чувство. Разве она могла говорить с ним о серьезной любви, о планах совместной жизни?
Не о таком человеке мечтала она; ей хотелось, чтобы муж ее обязательно занимал высокий пост и не отказывал ей ни в чем. «Только человек с видным положением может быть мужем такой красивой девушки, как я», — рассуждала Валя.
Как только Виктор уехал, Вале стало казаться, что она влюблена в Ивана Аркадьевича Горбова. Это был солидный мужчина, как говорили о нем в ее семье. Он вел в медицинском институте кафедру, руководил экспериментальной лабораторией при поликлинике.
Юлия Сергеевна, мать Вали, уже начинала думать, что лучшего жениха для дочери, чем Иван Аркадьевич, и не сыскать. Но время шло, а между Валей и Горбовым все еще не было решительного объяснения. Иван Аркадьевич почему-то относился к Вале излишне сдержанно и чуть покровительственно, как учитель к посредственной ученице. Он словно приглядывался со стороны и изучал ее. Это бесило Валю. Горбов был единственным человеком, который не робел под ее взглядами и даже иногда подтрунивал над ней. Вале казалось, что его умные глаза пронизывают ее насквозь, видят ее несложный душевный мир, и она сама невольно робела перед ним.
Мало-помалу влюбленность Вали в Ивана Аркадьевича стала остывать, сменилась чувством обиды и ущемленной гордости.
…Занятая мыслями о Викторе, она не заметила, как подошла к дому. Якутовы жили на втором этаже старого и прочного, как крепость, особняка. Буйно разросшиеся пирамидальные тополи и акации заслоняли окна, отчего летом в квартире Якутовых всегда стоял зеленый сумрак. В летние ночи тополи таинственно перешептывались, а когда разыгрывался ветер, шумели гневно, как море в прибой.
Валя поднялась по гулкой лестнице с еще сохранившимися ржавыми газовыми светильниками у перил. Безмолвие обняло ее, как только она переступила порог дома. Она любила эту тишину и прохладу, этот запах аптечной смеси и давно выветрившихся духов, любила старую мебель, словно оберегающую покой дома, — массивные диваны, черные книжные шкафы, потертые плюшевые кресла, тусклые кавказские ковры и новенький, несмотря на долгую службу, словно только вчера привезенный из магазина беккеровский рояль.
Сюда, в квартиру Якутовых, казалось, не проникали никакие житейские бури. Домовитый порядок пяти комнат ничем не нарушался. Николай Яковлевич почти все время проводил в клинике, кроме этого обслуживал городскую больницу, и на дому принимал редко, а с начала войны и совсем прекратил частный прием.
Юлия Сергеевна, в прошлом зубной врач, женщина рыхлая, страдающая астмой, давно оставила практику и вела домашнее хозяйство. Ее бормашина стояла в кабинете Николая Яковлевича, закутанная в полотняный чехол. Каждую субботу чехол снимали, машину натирали до глянца, Юлия Сергеевна вздыхала и говорила при этом, что вот только бы избавиться от болезни, а то бы она снова принялась лечить чубы. Но болезнь развивалась, Юлии Сергеевне было трудно не только стоять у бормашины, но и сидеть в кресле. Руки ее уже не могли держать зубоврачебных щипцов.