— Я слабая, больная женщина, — развела руками Юлия Сергеевна. — Но я согласна с вами: надо верить. Иначе зачем же жить?
— Вот и отлично. Извините, я должен идти, я пришел попрощаться. Через два часа уезжаю.
Иван Аркадьевич поцеловал Юлии Сергеевне руку, попросил передать Валентине Николаевне свои добрые пожелания, глубоко вздохнул и вышел из комнаты.
На другой день перед закатом солнца Прохор Матвеевич хоронил жену. Надо было торопиться. Он сам сделал ей гроб, покрыл лаком, обил красным коленкором. На фабрике нашлась подвода, чтобы отвезти покойницу на кладбище. Ларионыч стал было хлопотать об оркестре — в городе нашелся бы и оркестр, — но Прохор Матвеевич решительно воспротивился. Церемония с оркестром казалось ему почему-то лишней для скромной памяти покойной.
Людей, чтобы проводить Александру Михайловну на кладбище, оказалось не много. Почти все родственники Волгиных уже выехали. За гробом шли только Прохор Матвеевич, тетка Анфиса, Ларионыч, несколько старых рабочих с фабрики да какие-то незнакомые, всегда примыкающие к похоронным шествиям старухи.
Подвода въехала в железные ворота кладбища и остановилась: дальше — до могилы гроб надо было нести на руках.
Прохор Матвеевич, не поднимая обнаженной, остриженной под машинку седой головы, и Ларионыч взялись за концы свернутого жгутом полотенца и, покачиваясь на неровностях тропинки, двинулись в глубь кладбища. Нести гроб помогали трое рабочих фабрики. В их движениях чувствовалась торопливая деловитость, она лишала и без того скромные похороны какой бы то ни было торжественности.
Обычной тишины, напоминающей о неизбежном для всех людей покое, на кладбище тоже не было. С его окраины, из поредевших зарослей акации, доносилось позвякиванье лопат, сердитые голоса:
— Хобот доверни! Колесо поддай! Есть! Встала! — послышался резкий мужской голос.
— Зенитчики свои пушки оборудуют, — тихо заметил Ларионыч.
— А тут и ополченские позиции недалеко, — сообщил один из рабочих и мрачно пошутил: — Воевать будет хорошо: ежели что — кладбище под боком…
Сердце Прохора Матвеевича билось неровно. Он чувствовал сильную одышку, по лицу стекал пот. Полотенце больно врезалось в плечо. Кося глазом на странно побелевшее, ставшее миловидным лицо Александры Михайловны, Прохор Матвеевич старался поймать непрочную нитку мыслей, но та путалась и обрывалась. То слова врача: «Если бы не пережитые волнения, она могла еще пожить» вспоминались ему, то смерть казалась неизбежным и лучшим исходом: «Нелегко было бы пережить Саше такое трудное время», то обида вновь сжимала сердце Прохора Матвеевича.
Косые солнечные лучи пронизывали сильно поредевшие кроны акаций и дикой маслины. Желтые мелкие листья осыпались медленно и бесшумно. На высохшем газончике, на острых стеблях «кочетков», торчавших на могильных холмиках, блестели не успевшие высохнуть капли прошумевшего ночью дождя.
А вот и чернеющая влажной насыпью могила. Какие-то люди с небритыми лицами стоят с лопатами наготове.
Прохор Матвеевич и Ларионыч опускают гроб на насыпь. Услужливые могильщики продергивают под него веревки. Они действуют привычно и ловко. Слышится царапающий звук туго сплетенной пеньки о дерево. Прохор Матвеевич испытывает отвращение и к этому звуку, и к испитым лицам кладбищенских рабочих, и к водочному перегару, идущему от их дыхания.
Он опустился на колени и прижался усами ко лбу жены. На мгновение ему стало трудно дышать, к глазам подступили стариковские скупые слезы.
— Прощай, Саша, — сказал он тихо и внятно.
Плач Анфисы заглушил его слова.
Прохор Матвеевич наложил на гроб крышку. Застучали молотки.
— Товарищи… — спохватившись, начал было речь Ларионыч, но старик сердито остановил его:
— Оставь… Не надо.
— Почтить бы память, Проша… Все-таки жизнь ее — твоя жизнь.
— Не надо, — отрубил Прохор Матвеевич.
— Опускай! — скомандовал один из рабочих. — Осторожнее, а то соскользнет веревка!
Гроб ровно и очень ладно лег на дно ямы. Прохор Матвеевич отметил и это добровольное усердие незнакомых ему людей с лопатами.
Листья акации медленно осыпали могилу. Солнце грело все слабее. Близился вечер. Внезапная мысль пришла в голову Прохора Матвеевича.
«Вот Саша ушла от меня, и ей теперь все равно, что будет дальше… А для меня — что же осталось? Дети? Фабрика? Дом? Ясно одно: мне надо… жить…»
Прохор Матвеевич бросил несколько комьев земли на крышку гроба, выхватил у рабочего лопату и стал быстро зарывать могилу, будто торопясь спрятать свою старую подругу от всех земных бурь и людских скорбей.
Анфиса, излившая в причитаниях все свое горе, в тот же вечер собралась в дорогу, завязала в узелок пожитки, а наутро, посылая проклятия анафеме Гитлеру, уехала в станицу к своим многочисленным родственникам.
Оставшись один, Прохор Матвеевич просидел в опустевшей квартире еще одну долгую ночь, а наутро торопливо оделся, поглубже засунул в карман партийный билет, запер квартиру и ушел…
Ночь на тринадцатое октября Валя и Юлия Сергеевна ночевали в госпитале. Наутро ожидалась погрузка имущества, и как теперь окончательно стало известно, отъезд все-таки должен был совершиться на барже вверх по Дону.
Палата была набита женщинами и детьми, родственниками врачей и госпитальных служащих. От чемоданов, корзин и узлов повернуться было негде. Коридоры и палаты госпиталя походили на переполненный пассажирами вокзал. На госпитальных койках и прямо на полу, кое-как примостившись на узлах и свернутых вдвое матрацах, спали дети. Матери сидели возле них, подперев руками низко склоненные головы. Мало кто мог спать в эту печальную ночь.
Валя пристроила мать в ординаторской, а сама спустилась на первый этаж в общую палату, присев на чемодан, вслушивалась в полусонный печальный говор. Ее угнетали неясность далекого пути, пошатнувшееся здоровье матери. Несмотря на уговоры Николая Яковлевича, Юлия Сергеевна наотрез отказывалась пить свои лекарства и все время повторяла:
— Не все ли равно теперь? Оставь меня в покое.
Валя услышала, как в палату вошла старшая сестра Лида и сказала кому-то:
— А вы знаете, мать этого летчика, которого мы вчера эвакуировали, скоропостижно умерла.
У Вали похолодело в груди. Она быстро вышла из палаты, остановила уходившую по коридору Лиду.
— Когда она умерла?
— Да вчера же. Представьте себе, прямо на улице. Вышла из трамвая и упала. А он, бедняга, едет теперь в тыл и ничего не знает, и вряд ли скоро узнает.
Валя вышла в неосвещенный вестибюль, потом на улицу. Она даже не вспомнила, что не имеет пропуска, — так ей захотелось пойти на Береговую, побыть там вместо Виктора. С черного неба сыпался дождь. Нигде ни проблеска света, ни тука. Громады домов словно растворились в море непроницаемо-черной туши. Вале стало жутко. Ей показалось — смерть неслышно бродит в потемках по городу.
Она вернулась в ординаторскую. Там сидел отец. За все дни он, повидимому, впервые присел отдохнуть; откинувшись на спинку стула, курил папиросу, медленно выпуская дым.
— Ну, эскулапка, — сказал он, отбрасывая недокуренную папиросу, — как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, папа. Ты знаешь, умерла мать Виктора Волгина…
— Да, я знаю, — вздохнул Якутов.
Они помолчали. Кивнув на лежавшую на диванчике, накрытую пледом Юлию Сергеевну, он сказал:
— Вот тоже насилу уснула. Как только госпиталь развернется на новом месте, мне предстоит поднять ее на ноги. Работа исцеляет… Охать да нежничать теперь вряд ли будет время. А больным астмой иногда помогает перемена климата, обстановки. Самый лучший режим для дыхания — это работа. Так-то, Валентина. Иди спать. Завтра тебе найдется дело.
Валя пошла в палату, прилегла на туго набитый узел, но уснуть долго не могла. Голову давил чайник, ногам, лежавшим на корзине, тоже было больно. Она думала о Викторе, об Александре Михайловне, о страданиях людей, чьи судьбы за такой короткий срок перевернула и безжалостно растоптала война…
Утомленная, она забылась только под утро.
Весь день грузовики и подводы возили на пристань госпитальное имущество. Медицинские сестры, санитары и все эвакуируемые впихивали ящики, узлы, тюки в огромную хлебную баржу, окованную стальными листами. Баржа походила на линейный корабль, с палубы которого сняли все надстройки, трубы и орудийные башни. В ее гудящие, пахнущие зерном и ржавчиной отсеки засовывали горы матрацев, мешки с продовольствием, домашние пожитки эвакуируемых. В отсекая было темно и душно, гомонили голоса, плакали дети. Баржа, казалось, вобрала в себя целый район города; на палубе вплотную сидели на чемоданах и стояли люди.
Баржа отплывала вечером, когда над городом уже кружил германский разведчик.
В самую последнюю минуту на пристань прибежал Юрий. Валя стояла на палубе. Матросы готовились убирать сходни.
Юрий был бледен, губы его дрожали. Через плечо свисал болтающийся на широкой лямке противогаз.
— Я остаюсь в городе. Вместе с начальником дороги, — запыхавшись, проговорил он. — Остаюсь инженером для поручений… Ну, прощай, Валюша…
— До свидания, Юрка… — Валя не могла говорить, слезы душили ее, — Ты разве не можешь уехать с нами?
— Как же? Ведь я все равно, что в армии. Мы уедем последними. Где мать?
— Она в трюме. Это в другом конце. Ей очень плохо.
— Жаль, я не успею ее повидать, — Юрий беспомощно осмотрелся. — Поцелуй ее за меня, Валя. И отца… Еще раз. Я видел его там, на пристани. Он занят какими-то последними распоряжениями. Портовое начальство боится налета, торопится постарее отправить вас. Ну, Валька… — Юрий обнял сестру, поцеловал. — Увидимся теперь не скоро. Передай маме: я буду пока жить в нашей квартире. Пусть не беспокоится.
Загремели сдвигаемые сходни. Юрий стал проталкиваться к борту. Черномазый буксирный пароходик прощально заунывно загудел, натянул стальной трос. Заплескалась зеленая донская волна.
Валя стояла на краю палубы в тесно сдвинувшейся толпе. Все безмолвно прощально махали руками. Слышались всхлипывания.