Волхонка. Знаменка. Ленивка. Прогулки по Чертолью — страница 12 из 60

7 ноября 1878 г. писатель сообщал своей жене: «Поехал к Рассохину. Сказал мне, что всей суммы отдать мне не может, а отдаст лишь 20 р. А что если б я подождал денька два, то отдаст больше. Я сказал, что зайду 9 ноября». И Федор Михайлович, поверив Рассохину, заглянул к нему 10 ноября 1878 г. «Вчера получил от Рассохина 25 р., – сообщал Достоевский жене, – а «всей суммы отдать не могу». Заметил я некоторую даже грубость и фамильярность в его ответе. Я ему ничего не сказал».

Жена Рассохина не уступала ему по предприимчивости. Она была и театральным антрепренером, и переводчицей, издавала журнал «Будильник». Устраивала гастроли театральных трупп не только по всей России, но в Европе, для чего в 1892 г. она учредила Первое театральное агентство для России и заграницы Е.Н. Рассохиной, развившее необычайно бурную деятельность.

Театральная библиотека Рассохиных на Волхонке была платной. При ней содержали литографию (располагалась на Тверской улице). В литографии печатали новинки драматургии и направляли в библиотеку. Пользоваться ею было удобно, сюда мог прийти любой имеющий отношение к театральному делу – актер, режиссер, антрепренер.

Этот дом чуть было не снесли в начале 1930‑х гг. при строительстве первой ветки Московского метрополитена. Дело в том, что метро рыли открытым способом, роя котлован поперек всей Волхонки, от станции «Библиотека имени Ленина» до станции «Дворец Советов», которую мы нынче называем «Кропоткинской». Дома мешали строительным работам. Но отселить жильцов не успели, тогда решили рыть котлован под домами. Люди, жившие на Волхонке, выйдя на свои балконы, могли наблюдать, как внизу копаются рабочие. Чтобы здания не обрушились, под них подвели сваи. Так и продолжалось почти полгода. Когда туннель прорыли, вся улица вновь приобрела привычный вид.

После 1917 г. усадьба была приспособлена под коммунальные квартиры. Известный музыкант и композитор Андрей Макаревич в своих воспоминаниях о коммунальном детстве, которые он назвал коротко и ясно – «Сам овца», с присущей ему наблюдательностью рассказывает о проведенных годах на Волхонке. В них не только рассказ о тех достопримечательностях Волхонки, которых уже нет и никогда не будет, но и удивительные для сегодняшнего дня подробности советского коммунального быта, в коем полное отсутствие какого‑либо комфорта не влияло на в общем‑то дружелюбную атмосферу социалистического общежития. И хотя номер дома Макаревич не называет, можно догадаться, что речь идет именно о здании, куда переехал Музей личных коллекций.

Было это лет пятьдесят назад…

«Наш дом на Волхонке был совершенно замечательный. Говорю «был», потому что сейчас на его месте стоит его муляж – его разрушили и затем воссоздали – увы, только внешне. С применением, так сказать, новейших технологий.

А дом пережил пожар 1812 г. (он принадлежал князьям Волконским или, по московскому просторечию, Волхонским) и на моей памяти находился в том состоянии, когда ничего нового с ним произойти, как казалось, уже не может. Дважды выселяли из него всех жильцов, а потом и организации, занявшие их место, на предмет крайней аварийности. А дом стоял и стоял. Когда его брались ремонтировать, под желтой штукатуркой открывалась дранка, уложенная крест‑накрест и замазанная глиной, и видно было, что дом внутри – деревянный.

В канун одного из таких ремонтов я как раз научился рисовать пятиконечную звездочку, не отрывая руки, и всюду, где можно, оставлял за собой этот нехитрый знак, самоутверждаясь таким образом. Так вот, дом штукатурили, а я пролез между ног рабочих (было мне года четыре) и прутиком начертал на сырой стене несколько кривоватых звезд. Стена высохла, и звезды продержались удивительно долго – лет двадцать. До следующего ремонта. В доме уже давно никто не жил, а я приходил иногда проведать свои звезды.

Цоколь дома красили в серый цвет, а стены – в желтый и старательно белили балюстраду полукруглого балкончика на втором этаже. На балкончике этом, видимо, вечерами пили чай дочки князя Волхонского, поглядывая вниз на гуляющую публику. При нашей жизни этот балкончик уже не открывался и никто на него не выходил. Жалко.

Да и парадный подъезд, как водится, был заколочен наглухо и густо замазан масляной краской – в десять слоев. Жильцы пользовались черными ходами, которыми раньше ходила обслуга. Удивительное плебейство советской власти! Или это сохранившаяся в подсознании боязнь хозяев, которых выгнали из их домов?

А по Волхонке ходил трамвай, и магазин «Продукты» назывался не «Продукты», а «Бабий магазин», а овощная лавка во дворе за ним – «Дядя Ваня», по имени продавца. Кто сейчас знает, как зовут продавца в овощной лавочке?

А если подойти к краю Волхонки (она ведь, наверное, одна из самых коротких улиц Москвы!), то на углу напротив Библиотеки Ленина виделась не покрытая плешивой травой пустошь, а аптека… А прямо напротив наших окон – там, где теперь какие‑то «Соки‑воды», – располагалась парикмахерская. Парикмахера звали Абрамсон. Двери всегда были открыты настежь, и седой Абрамсон выносил на улицу стул и сидел на нем, покуривая. Он не был перегружен работой.

Парадное наше находилось напротив Музея изобразительных искусств и имело три каменные ступеньки сразу за уличной дверью. Внутри пол был покрыт асфальтом (вот странно!), прямо по курсу – дверь в квартиру на второй этаж (туда, где балкончик). Я так и не знаю, кто там жил. Слева – тетя Вера из аптеки. И справа – наша дверь.

Черный круглый звоночек с белой эмалированной кнопочкой. К нам – два звонка. Открыв дверь, вы попадали в длинный и причудливо изогнутый коридор. Стены его были покрыты желтым мелом и в районе телефонного аппарата сплошь исчирканы номерами и именами. Телефонный аппарат висел на стене и был черным, продолговатым и железным. Хромированный диск его, вращаясь в обратную сторону, издавал удивительно приятный звук. Нынешние пластмассовые телефоны при всем желании такого звука издать не могут. А номера были шестизначные и с буковкой впереди. Наш номер – К4‑19‑32.

На стенах коридора висели велосипеды, банные шайки и жестяная детская ванна – моя. Еще по левую руку стоял гигантских размеров черный комод (не знаю чей), а по правой стене шли двери. За первой дверью жили Марины – баба Лена, дядя Дима, тетя Лена и сын их Генка. Дядя Дима работал водителем грузового троллейбуса. Вы не знаете, что такие бывают? Я видел! Был дядя Дима огромен, слегка небрит, хрипл и добр; может быть, по причине постоянного выпивания.

С дядей Димой связаны у меня воспоминания. Он катал меня однажды на своем грузовом троллейбусе вокруг Музея изобразительных искусств (поскольку Музей изобразительных искусств был имени Пушкина, то и звали его все для простоты – Музей Пушкина). Меня поразило, что троллейбус может, оказывается, ехать и без проводов, сложив на спине дуги, – с помощью аккумуляторов. Я не знал, конечно, что такое аккумуляторы, но заочно проникся к ним колоссальным уважением.

За соседней дверкой находился серый и пятнистый, как жаба, унитаз и рваная на кусочки газета в клеенчатом карманчике. Запиралось это дело изнутри на неверный крючок, и в остававшуюся щель можно было свободно увидеть, кто же там так долго сидит. Висело тут же два расписания (написанные, видимо, рукой моего отца – твердым архитектурным шрифтом). Одно из них делило утренние часы пользования ванной между жильцами, а второе указывало, какая семья когда моет полы в коридоре и на кухне.

Кухня начиналась сразу, если повернуть налево от двери в ванную. Была она большая, низкая и имела два окна во дворик. (Я их очень любил – всегда было видно и слышно, кто гуляет.) Еще там был чулан и сени в черный ход. В сенях лежали дрова – дом наш отапливался печами, и во дворе стояли сараи для дров, у каждого своя секция с отдельной дверью, и привозили дрова на подводе, в которую была впряжена настоящая лошадь. Стояли на кухне четыре газовых плиты – у каждой семьи своя. Я сидел на окне и смотрел во двор, а на плитах что‑то варилось, пеклось, булькало, соседи делились впечатлениями от похода в «Бабий магазин», одалживали друг у друга муку и спички. Жили дружно.

Наша дверь вела не сразу в комнату, а сначала в узенький темный коридорчик. При всей его узости он еще был забит вешалками с пальто, какими‑то сундуками и хламом. Освещался коридорчик тусклой‑тусклой лампочкой, но до выключателя я не дотягивался, а окон в коридорчике, естественно, не было. Если удавалось проскочить коридорчик, то попадешь в комнату, из которой шла дверь в еще одну – мы по причине многочисленности имели две комнаты.

В двух комнатах жили: я, мои мама и папа, мамина сестра Галя и моя бабушка Маня. Жила еще, как правило, моя няня. Няня приглашалась не для роскоши – просто мама работала и училась, папа работал, тетя Галя училась, баба Маня работала, и оставлять меня днем было не с кем. Няни приезжали из деревни и время от времени сменяли друг друга. Сначала была тетя Маша Петухова, потом Катя Корнеева из деревни Шавторка Рязанской области, потом ее сестра Нина.

Как я сейчас понимаю, это был один из немногих способов молодой деревенской девушке попасть в город. Просто так паспорта в деревнях на руки не выдавали, для этого нужно было основание – временная прописка. А тут уже няня выходила замуж за какого‑нибудь солдата, и ее сменяла следующая.

В первой комнате располагались: диван с тяжелыми жесткими подушками и двумя валиками (я любил с ними бороться), черная рифленая печь до потолка, буфет с архитектурными излишествами – тогда других не было (хрущевская мода на «современное» еще не наступила). Потом – окно на Волхонку, потом – пианино «Красный Октябрь» в сером чехле и на нем – телевизор «КВН» с линзой. Вся квартира приходила к нам смотреть телевизор. Что показывали, было совершенно не важно, – сам факт какого‑то движения на экране являл из себя чудо и вызывал радостное изумление.

Еще посреди комнаты стоял старый дубовый стол со стульями. У стола были массивные квадратного сечения опоры, и я очень любил ходить под этот стол пешком – особенно когда приходили гости. Меня не было видно, а мне все было слышно; кроме того, я мог спокойно рассматривать всякие интересные ноги сидящих за столом.