Георгиу подмигнул мне:
— Он подарил деду дом. И деньги до сих пор выплачивает. Дед его выгораживает.
— Остальным родственникам тоже платит?
— Ну так что! Может, и платит кое-кому. Старикам. А что ему сделается! Он миллионер. — Потер палец о палец: грех деньгами не замолишь.
Внезапно старик обратился ко мне:
— Мья фора… раз там устроили большой панейири с лампами, музыкой и фейерверком. Много огней, много гостей.
Дико, но мне представился прием в саду: сотни разодетых дам, кавалеры в визитках.
— Когда?
— За три, пять лет до войны.
— Что они праздновали?
Он не знал.
— Вы сами там были?
— Я был с сыном. Мы ловили рыбу. И увидели с моря. Свет, голоса. Ке та пиротехнимата. — И фейерверк.
— Да брось, — сказал Георгиу. — Пьяный был небось, барба.
— Нет. Я был не пьяный.
Сколько ни старался, больше я ничего из старика не вытащил. Наконец пожал им обоим руки, оплатил скромный счет, изо всех сил хлопнул Георгиу по плечу и отправился в школу.
Ясно одно. Кроме меня, Леверье и Митфорда есть другие, чьих имен я пока не знаю; длинная, уходящая в тридцатые цепочка. Эта мысль возродила во мне надежду. И бесстрашье перед лицом того, что еще затевалось в театре, где занавес нынче снят, — в театре на той стороне острова.
Вечером я снова пошел в деревню; стал карабкаться по булыжным улочкам наверх, к окраине; мимо беленых коробок-хижин, мимо патриархальных сценок, через малюсенькие площади под сенью миндальных деревьев. Пылали на солнце, тлели в подступающих сумерках фуксиновые всплески бугенвиллей. Этот район напоминал арабские кварталы, — ладный, с подстилкой графитного предвечернего моря, с покрывалом золочено-зеленых сосновых холмов. Сидящие у порогов приветствовали меня, и все росла за моими плечами неизбежная шеренга гаммельнских детишек, что раскатывались мелкими смешками, стоило мне обернуться и махнуть; отцепитесь! Добравшись до церкви, я вошел туда. Нужно как-то оправдать свое присутствие в этом квартале. Внутри был плотный полумрак, отовсюду шибало ладаном; иконостас, угрюмые лики святых в дымчато-золотых окладах, — они смотрели на меня сверху вниз, точно недовольные вторжением чужака в свой мир, в свой склеп, где хранятся мощи Византии.
Я пробыл в церкви минут пять. Дети за это время великодушно разбежались, и никто не заметил, как я шмыгнул за правый угол фасада. Я очутился в проходе меж бочкообразными апсидами и стеною в восемь-девять футов высотой. Улочка свернула, но конца стене не было видно. Однако дальше в ней обнаружились полукруглые воротца, на замковом камне дата «1823», чуть выше — след сколотого герба. Похоже, дом, что за стеной, построил в эпоху войны за независимость какой-нибудь пиратский «адмирал». В правом створе ворот прорезана узкая дверца, в которой светится щель почтового ящика. Над щелью, на черной жестяной табличке, облезлыми белыми буквами выведено по трафарету имя «Гермес Амбелас». Церковь стояла на возвышении, и слева от меня был обрыв. Заглянуть через стену тут не получится. Я мягко нажал на дверцу: вдруг откроется? Заперто. Жители Фраксоса кичились своей честностью, воров на острове не водилось; я впервые увидел здесь запертую дверь во двор.
Узкий переулок круто уходил вниз. Крыша домика по правой его стороне упиралась прямо в стену. Я спустился по переулку, на перекрестке свернул и зашел к дому Гермеса с тыла. Тут склон был еще круче, и от основанья стены меня теперь отделял отвес десять футов высотой. Садовая ограда, по существу, была здесь единым целым с естественной скалой, и задняя стена дома вплотную к ней примыкала. Я обратил внимание, что постройка не так уж велика, хотя по деревенским меркам это настоящие хоромы для простого погонщика.
Два окна на первом этаже, на втором — три. Закрытые ставни подсвечены закатом; должно быть, оттуда открывается чудесный вид на западную часть деревни и на пролив, отделяющий Фраксос от Арголиды. Часто ли Жюли любовалась этой панорамой? Я стоял, точно Блондель[83] под окном Ричарда Львиное Сердце, — с той разницей, что не мог запеть, дабы в темницу донеслись вести с воли. Снизу, с одной из площадок, за мной с интересом наблюдали какие-то кумушки. Я помахал им и потихоньку тронулся с места, изображая досужего зеваку. Еще перекресток — и вот я там, откуда начал свой обход, у церкви святого Илии. Итак, стороннему взгляду дом недоступен.
Я спустился в гавань, вышел на площадь перед гостиницей «Филадельфия», обернулся. Над разнобоем крыш справа от церкви торчал дом с пятью наглухо закрытыми окнами.
Будто бельма строптивого слепца.
51
Понедельник я провел в учебных заботах; разгреб груду непроверенных тетрадей, которая все скатывалась и скатывалась на письменный стол с постоянством, живо напоминающим историю Сизифа; довел до ума — отвратительное, но весьма уместное выражение — семестровые контрольные; и тщетно пытался хоть на секунду забыть о Жюли.
Я сознавал, что спрашивать Димитриадиса, как звали довоенных преподавателей английского, бессмысленно. Если знает, то мне не скажет; а скорее всего, и вправду не знает. Казначей на сей раз ничем не смог мне помочь; старые ведомости унес ураган сорокового. Во вторник я обработал заведующего библиотекой. Недолго думая тот снял с полки переплетенные в хронологическом порядке программки, издававшиеся к годовщинам основания школы. Роскошно оформленные, дабы поразить приехавших на праздник родителей, они завершались поименными списками воспитанников и «профессоров». За десять минут я выяснил имена шестерых учителей, служивших здесь с 1930 по 1939 год. Однако адреса их нигде не значились.
Неделя тащилась как черепаха. За обедом в урочную минуту в столовой появлялся сельский почтальон, передавал пачку писем дежурному, и мальчик нестерпимо медленно обходил столы. Для меня почты не было. Я уже не надеялся, что Кончис смилостивится; но молчание Жюли трудно было чем-либо извинить.
Мои будни скрасило лишь крохотное открытие, совершенное по чистой случайности. Роясь в библиотечных стеллажах с английской литературой в поисках не читанного в классе текста для экзамена, я нашел томик Конрада. На форзаце — надпись: «Д. П. Р. Невинсон». Один из довоенных учителей. Внизу пометка: «Бейлиол-колледж, 1930». Я принялся просматривать остальные книги. Невинсон оставил их тут порядочно; правда, иного адреса, кроме Бейлиола, я не обнаружил. На форзацах двух стихотворных сборников стояло имя другого довоенного учителя — У. Э. Хьюз, вовсе без адреса.
В пятницу я не стал дожидаться конца обеда и раздачи писем — попросил какого-то воспитанника принести мне адресованные, буде таковые окажутся, в комнату. Я больше не рассчитывал на весточку. Но через десять минут, когда я облачился в пижаму и залез было в постель, ко мне постучался мальчик. Два конверта. Первый — из Лондона, адрес напечатан на машинке; верно, каталог издательства, выпускающего учебные пособия. Но вот второй…
Греческая марка. Смазанный штемпель. Аккуратный наклонный почерк. По-английски.
Понедельник, Сифнос
Дорогой мой, милый!
Ты, должно быть, страшно переживаешь из-за выходных, и надеюсь, тебе уже лучше. Морис передал мне твое письмо. Я так тебе сочувствую. Ко мне в свое время тоже липла любая зараза, какую мои балбески приносили в школу. Раньше не могла написать, мы были в море и только сегодня добрались до почтового ящика. Надо спешить — мне сейчас сказали, что пароход, который везет в Афины почту, уходит через полчаса. Строчу, сидя в портовом кафе.
Представь, Морис повел себя как ангел небесный, хоть и не стал речистее. Твердит, что должен дождаться твоего прихода в следующие выходные, если ты к тому времени выздоровеешь. (Уж выздоровей, пожалуйста! У нас и кроме Мориса найдется занятие). Если честно, М. для виду слегка вредничает, потому что мы, безмозглые, не желаем участвовать в его новой затее, пока не выясним, чего он, собственно, хочет. Нам уже, по правде, надоело выпытывать, — пустая трата времени, и потом, он положительно упивается своими загадочностью и скрытностью.
Кстати, совсем забыла: он все-таки проболтался, что собирается поведать тебе «последнюю главу» (его выражение) собственной биографии, и еще — что теперь ты наконец готов ее выслушать… и при этом осклабился, точно произошло нечто, о чем мы с Джун не знаем. Жуткий человек, все бы ему розыгрыши устраивать. Но ты-то хоть понимаешь, что он имеет в виду?
Самое приятное я приберегла напоследок. Он поклялся, что больше не станет держать нас на сворке, как раньше, и предоставит в наше распоряжение свой деревенский дом, если мы захотим задержаться на острове… а вдруг ты меня разлюбишь, раз мы будем каждый день вместе? Это Джун встряла, ее завидки берут, что я тоже на солнце чуток подкоптилась.
Вот ты получишь письмо, и останется ждать всего два-три дня. Он может выкинуть заключительный финт «от Мориса», так ты уж, пожалуйста, подыграй ему и учти, что не знаешь ни про какую последнюю главу, — пусть помучит тебя напоследок, коль ему нравится. По-моему, он малость ревнует. Все повторяет, до чего тебе повезло — и не слушает, что я на это отвечаю. Но ты-то догадываешься, что. Николас. Ночь, купанье. Миленький мой.
Пора заканчивать.
Люблю.
Я перечитал письмо, перечитал еще раз. Ну ясно, старый хрыч в своем репертуаре. Почерк мой она не знает, и состряпать письмецо было проще простого, — да Димитриадис мог и образчиками его снабдить для пущей убедительности. Но чего он теперь-то тянет, зачем ставит нам палки в колеса? Непостижимо. Впрочем, последние три слова в письме Жюли, предчувствие жизни в деревне, с ней бок о бок… по сравнению с этим все остальное — мелочи. Я вновь воспрянул, ободрился; ведь она недалеко, ждет меня, жаждет…
В четыре меня разбудил звонок с тихого часа — дежурный, как всегда, шел по широкому каменному коридору жилого крыла и тряс колокольчик с неистовым злорадством. И, как всегда, коллеги мои хором сердито покрикивали на него из своих комнат. Приподнявшись на локте, я снова перечел письмо Жюли. Затем вспомнил о втором конверте, небрежно брошенном на письменный стол, встал; зевая, вскрыл конверт.