Волк: Ложные воспоминания — страница 24 из 39

ал в 1956-м, просидела год на героине, потом ее нашли в Ист-ривер, голова почти отдельно от туловища. Никакого фатума. Несчастные случаи происходят с теми, кто решил заняться блядством для поддержания привычки любого сорта, — так мой мозг усох от череды работ в пастельных офисах всяких разных городов. Хочется надеяться, что, если нанести мои блуждания на карту, связующие цифры сложатся во что-то осмысленное, хотя, скорее всего, ни во что они не сложатся. За стенкой палатки то ли мышь, то ли суслик. Господи, я же тебя просил — не нужна мне этой ночью полная луна, пусть бы хоть прикрылась. В Брук-Рейндже, сейчас загаженном нефтью, цистернами и вышками, я читал о женщине, которая умела выть, и волки ей отвечали. Серебряный свет через переднюю стенку палатки. Я встал на корточки, зарядил ружье и выполз наружу. Ни облачка, ни даже легкого ветерка. В Карпатах цветет аконит. Я вздохнул, глядя на луну, убедился, что ружье на предохранителе, загнал патрон в ствол и прицелился в серое пятно на ее поверхности. Если нажать сейчас на собачку, будет голубое пламя и грохот до самого утра. Я мягко снял курки со взвода и подбросил в костер полено — в одних трусах мне стало холодно. Уперев конец ствола себе в лоб, проверил, можно ли из этого ружья застрелиться, дуло было холодное, и мне стало еще холоднее. Подумал, как Хемингуэй, измученный непостижимой болью, душевной и физической, доставал в то утро из шкафа ружье. Я улыбнулся про себя. Как же я снова далек от того, чтобы наложить на себя руки в этом лесу, покрытом кожей лунного света. Полено начало заниматься, с края горячих углей взметнулось пламя. Я пододвинулся на корточках поближе к огню, потом встал, стянул трусы и снова на корточках приблизился настолько, насколько мог терпеть. Посмотрел вниз с вялым изумлением — и зачем только совать эту штуку в девчонку. Как приятно. Я собрался было повыть, надеясь на малоправдоподобную возможность получить ответ, но решил, что только сам себя напугаю. Вспомнил, как после футбольной тренировки мы затеяли с приятелем драку — сперва поругались, а потом я кинулся его душить, сжимал, пока лицо не изменило цвет. Испугался, и злость сразу куда-то делась. Когда мы встали, он как-то странно на меня посмотрел, и с тех пор мы почти не разговаривали. У ручья в зарослях кустов и деревьев что-то зашевелилось, и я пожалел, что не взял с собой пугач для хищников — такую маленькую деревянную штуку типа свистка, если правильно в него подуть, получается писк, как у умирающего зайца. Жуткий сдавленный звук, немного похожий на тонкий детский плач. Такой звук издает смертельно раненный дикобраз, когда падает с дерева. Их сейчас стало очень много, потому что их врагов, хищных куниц, из-за красивого меха почти всех выловили. К дикобразу просто так не подойдешь — я не раз вытаскивал из собачьих зубов его иголки. Обрезаешь концы, чтобы в полость вошел воздух, затем поворачиваешь и дергаешь. Выходит иголка и брызги крови, собакам очень больно, но они словно знают, что это необходимо. Хочется делать неправильные выводы из всего на свете, очевидные научные факты никак не влияют на мой слабый мозг и его непрекращающийся нудный монолог о себе самом. Я вышел из светлого круга, который отбрасывало пламя, и медленно зашагал к ручью, надеясь выяснить, что там шумит. Ничего — наверное, зверь убежал, когда я поднялся. Проживи я тут подольше, животные убедились бы, что я безвреден, и привыкли бы. Вдоль ручья много лягушек и енотов, которые их едят. Вечно чистятся, будто соколы, чтобы не завелись блохи. Я вернулся в палатку и залез в спальный мешок, он был дешевый и прочный, но по холоду бесполезный. Спать на земле абсароков в мешке из мумифицированного пуха и думать, что сейчас придет гризли и обдерет тебе физиономию, как тем девочкам на леднике. Спать на столах для пикника в Гастингсе, Небраска, и в Брейнерде, Миннесота. Лучше всего спать с девчонкой, которая утром проснется раньше тебя: в том доме я был гостем, а она — смешной и любопытной. Всего четырнадцать лет, я даже не вошел, хотя, может, и было, она еще принесла апельсиновый сок и кофе. Я с обмотанной вокруг ног простыней, а она открыла дверь комнаты, у меня на глазах подушка, дочь знакомого, когда в Висконсине я читал стихи собранию обыкновенных дурней, колесных или кислотных выродков и обалдевших старшекурсников. Она смотрит на мой маяк и хихикает. Сколько тебе лет. Дурашливо обнимаемся. Она держит его слишком крепко. Что если родители. Я этим опарышам никогда ничего не говорю. Платье такое короткое, задрав его, я зарываюсь лицом, потом стащил трусики. Она смеялась, ей было щекотно. Ну конечно, а еще у нее очень много зубов, а я не могу ничего удержать. Я сейчас здесь задохнусь, оттого что она молчит и извивается, как все ее старшие сестры на свете, а потом, когда я кончаю, она на четвереньках и все еще выгибается. Помывшись, я возвращаюсь в комнату, она лежит на спине, платье все так же задрано, и разглядывает фотографии в моем бумажнике, трусы закручены на щиколотках, улыбается: «Здорово, я люблю пообжиматься». Может, я не первый, я не спрашивал. Когда-то мы говорили: за семнадцать получишь двадцать, подразумевая, что секс с малолетними осуждается, но как в наше время можно что-то знать заранее? Прикоснись им на секунду, поводи взад-вперед посильнее, ноги у нее подняты, мы целуемся взасос, и почти войди пониже для завершения. Перепуган, а она как ни в чем не бывало, только говорит: твой кофе уже остыл, я принесу тебе горячий. Я люблю тебя, конечно, подумал я, и вернусь, когда ты не будешь годиться мне в дочки или не будешь младше меня в два раза. Больше волос. Неужели ты теперь испорчена, тебя испортил я. В мозгу у меня опять Жан Кальвин,[84] с тех пор я уже десять раз облился виноватым потом. Я ношу с собой ее маленькую школьную фотографию, она там со светло-каштановыми волосами и ампирными кудряшками над ушами. Гладкая, смуглая, сильная, она все время играла в теннис, но попка совсем белая. Нужно было покаяться перед родителями, умыкнуть ее в Виргинию, где такой возраст совсем не помеха, и ебаться, пока мой мозг не насытится и не превратится в склад цветов жимолости с ее запахом. Первые краски рассвета, и можно не заморачиваться со сном, если я собираюсь пройти свой круг.


Рино, Фэллон, Остин, Или. Господи, я поехал не в ту сторону и потратил почти неделю, чтобы вновь попасть в Солт-Лейк-Сити. Понятно, почему они надумали испытывать атомную бомбу в этом штате — я бы на их месте сделал то же самое, только поближе к центру. Рино — это remuda[85] разводов. Я приехал в полдень с тремя долларами, а к часу дня у меня остался всего полтинник — после пятицентового убожества игральных автоматов и сэндвича с алюминиевым ростбифом, побрызганным табаско, чтобы получился сэндвич с алюминиевым ростбифом и табаско. Еще был холодный чай в мутном пластиковом стаканчике со следами губной помады. Чьи это губы, интересно мне знать, и кто ее целует сейчас и куда именно. На жаркой асфальтовой улице остановился у бордюра полицейский и теперь смотрит на меня из кондиционированной прохлады патрульной машины. Кружу, стараясь держаться поближе к семейству, разглядывающему в витрине ковбойские шляпы, расшитые бисером мокасины и амулеты из бирюзы. Через дверь клуба видно, как женщина с большой кучей серебряных долларов играет на двух автоматах сразу. Может, из Дейтона, Огайо, приехала разводиться, поскольку этот блядский брак за пятнадцать лет ничем не наполнил ее жизнь и не расширил горизонты. Обернувшись, вижу, что полицейская машина стоит на другой стороне улицы и теперь уж точно наблюдает за мной. Маленькое лицо и большие солнечные очки напоминают увеличенную фотографию мушиной головы. Жужелица жужжит. На углу у пустующего участка стоит передвижная застекленная тележка. Я подхожу поближе, принюхиваясь к жареной вате, карамельной кукурузе и хот-догам. Прошу у девушки в белом фартуке стакан воды, и она отвечает, кока-кола шипучка апельсиновая пепси-кола арси-кола доктор пеппер севн-ап лаймовая вишневая крем-сода.

— Мне стакан простой воды.

— Воды нет, — говорит она, глядя на полфута выше моей головы.

— Кока-колу со льдом.

Выпиваю тремя глотками и протягиваю девушке стакан. Она без слов указывает на мусорный бак слева от меня.

— Воды, пожалуйста.

Она наливает в стакан воды со льдом.

— На воде много не заработаешь.

— Спасибо.

Я уже ухожу, но тут слышу:

— Эй, ты.

Ясное дело, легавый. Я сижу в его прохладной машине, а он копается в моем бумажнике. Я рассказываю об ограблении в Сан-Франциско, мол, потому с удостоверением личности напряженка. Радио скрежещет. Хорошо тут сидеть, прохладно. Он называет в трубку мое имя и ждет минут пятнадцать, пока там прольют свет на мои безымянные подвиги.

— Я тебя отвезу, куда надо.

— Очень любезно с вашей стороны.

— Не умничай.

Проезжая мимо тележки, киваю девушке, она улыбается и машет мне рукой.

— Куда мы едем? — спрашиваю я.

Он не отвечает. Он ведет машину левой рукой, а правую держит на кобуре. Чемпион по скоростной стрельбе, кто бы сомневался. Мэтт Диллон и Роберт Митчум[86] в стотридцатифунтовом мешке фасоли. Если кого интересует мученичество, было бы здорово выхватить из кармана «беретту» и всадить шесть пуль ему в брюхо, чтобы не срикошетило от значка. Но наверняка же он методист и церковный привратник, а также член клубов орлов, лосей и львов, дома — жена с маленькими орлятами, обожающими эту стальную браваду. На окраине города он говорит, чтобы я вылезал из машины и трюхал пешком, потому что стопить запрещено законом. Я стою, пока он разворачивается в воронке гравия и пыли, обдирает на нескольких ярдах колеса и укатывает обратно в город. Полштата за базуку. Или сорвать чеку на гранате, пока вылезаешь из машины, и вот он переключается на вторую передачу, а я смотрю и слушаю, как эта колымага разлетается оранжевым взрывом. Я зашагал прочь, после колы осталось сорок центов, солнце жарит градусов по меньшей мере на сотню, рот уже сухой, как асфальт. До дома две тысячи миль.