ему вокруг. В Монтане я едва не шагнул с утеса, замечтавшись об особенно плоской заднице одной шлюхи. Слишком много мускулов, как у балерины. В следующий раз надо будет выбрать другую, и вот под ногами тысячефутовый провал в пустоту. Какие корни я буду есть? Чем будет питаться мое тело, когда закончатся двадцать фунтов жира на животе? Запасная покрышка, как говорится. Я представил, как ползаю голодный по лесу, с диким рычанием набрасываюсь на старого больного опоссума и проигрываю схватку. Лапы и морда все искусаны. Я забросил леску с грузилом в надежде, что мое купание не прогнало всю рыбу к противоположному берегу. Затем отправился через болото собирать хворост, которого нужно много, как можно больше, ибо мне предстояла долгая и очень неуютная ночь.
Барбара разбудила меня, когда вошла в комнату с томатным соком, кофе и двумя таблетками аспирина, справедливо рассудив, что они могут понадобиться. Дело к вечеру, в каждом виске по ржавому гвоздю.
— Дай чего-нибудь выпить.
— Сначала поешь.
— Да нет. Воды.
Она принесла стакан воды со льдом и села на кровать. Я закрыл лицо подушкой и застонал. Нужна химия.
— Замолчи. Нянька еще здесь.
Пожилая негритянка просунула голову в дверь, сказала, что дитя уснуло и она уходит. Барбара вышла, а я перевернулся на бок и стал слушать, как кричит, скрипит и трется мой мозг. В животе разливалась желчь, а в горле до сих пор чувствовалась смесь гашиша и бурбона. Встал, почистил зубы и заметил, что кожа приобрела желтоватый оттенок. Обратно в постель, я очень хотел, чтобы эта постель была моей, выглянул из-под подушки, чтобы еще раз удостовериться, где я. О боже, никогда больше не возьму в рот ничего, кроме пищи и воды. Больная темнота. Зажмурься, и ты увидишь, как в стеклообразной субстанции дрейфуют звезды, красные точки и мелкие волокна. Слепой глаз видит больше интересных штук, чем плотно закрытый, а еще он может повернуться и рисовать что-то свое в черноте черепа. Дверь опять открылась, я приподнял подушку. Барбара протянула мне яичный коктейль.
— Я возьму тебе билет на самолет.
— Хуйня.
— Я не хочу, чтобы ты здесь оставался. Я этого не выдержу.
— Я и так не останусь. Пресмыкаться перед твоими джентльменами.
— Замолчи.
— Ты это уже сегодня говорила.
Казалось, она вот-вот заплачет — я перевернулся и попросил почесать мне спину. Она принесла из ванной какой-то крем и стала долго, медленно массировать мне плечи и спину. Раньше мы часто делали друг другу массаж, притворяясь, что вовсе не думаем о сексе до того момента, когда ожидание становилось невыносимым.
— Давай, ты сядешь мне на голову.
— Не надо.
— Почему?
— Не знаю. Не хочу.
— Пожалуйста.
— С какой стати?
— Тебе же нравится, когда лижут.
— У тебя грязь во рту.
— Тогда ты мне пососи.
— Нельзя ли поласковее?
— Вот ты и пососи мне поласковее. У меня болит голова.
Она встала с кровати, подошла к окну, задвинула шторы. Слышно было, что на улице час пик, шум городского транспорта. Домой по запаршивевшему городу, ужинать после целого дня скуки и прожигания бумаги. Боб, заклей эти конверты и залей чернил в кулер. Да, сэр. Она встала на колени рядом с кроватью и потянула простыню. У меня сейчас подогнутся пальцы на ногах, и они подгибаются, как только — влажное тепло, легкие толчки языка и зубов. Еще, пожалуйста, мне нравится этот теплый шум. Указательный палец там, где он должен быть, большой судорожно подергивается. Пожалуйста, залезай в постель, я тебе тоже сделаю. Приглушенное «нет». Скажи, Патрис Лумумба или Роберт Руарк,[111] старая шутка. Бессловесно. В полутьме я, насколько могу, стараюсь рассмотреть, но долго держаться не получается. Зрелище меня взрывает. Она уходит в ванную, и я слышу, как льется вода, мне уже намного лучше, похмелье отпустило, подушка опять у меня на лице, и я в превосходной мягкой тьме. Возвращается Барбара, включает свет и улыбается. Мне больно, как это часто бывало год назад. Она мила, обаятельна, застенчива, и в голове у нее убогий апатичный мусор; каждую неделю психоаналитику уходит сумма, на которую кое-кто мог бы жить припеваючи. Робость с теми, кому она отдавала свое тело, была не настолько сильна, чтобы как-то ей повредить, однако это подрывает мои смутно кальвинистские устои. Она говорила, что не будет так делать, когда выйдет замуж, но ведь почти все они — просто старые друзья из Атланты. И она не может им отказать, ведь они такие милые и такие давние друзья. Она подошла к кровати и спросила, что я хочу на ужин. Я не мог сейчас думать ни о еде, ни о том, чтобы отправиться домой, ни о чем-то еще. Я вцепился ей в запястье и потянул к себе; она сопротивлялась.
— Нет.
— Почему?
Я силой уложил ее в кровать. Я думал, что только посмотрю в последний раз на ее тело, но это была ложь, я знал — мне нужна месть за наставленные рога, за изнурительные часы беспримесной ревности.
— Разденься.
Она встала, быстро сбросила юбку и свитер, в одном белье подошла к лампе. Трусики были голубые.
— Не надо. Не выключай.
Она постояла, уперев руки в бедра, затем повернулась и, опустив голову, подошла к кровати. Я знал, что она плачет. Я поднялся, снял с нее лифчик, очень медленно, потом встал на колени и стянул трусики. Она стояла очень напряженно и не сдвинула с места ноги, так что, не вставая с коленей, я разорвал трусики пополам. Я стал целовать ее, держась руками за бедра, — между ног восхитительный вкус фиалковой соли, которую она всегда сыпала в ванну. Потом целовал и лизал ее во всех позах, которые только мог придумать, и не знаю, сколько прошло времени. В конце концов она расслабилась, но так ничего и не сказала. Как балерина из фильма «Сказки Гофмана». Я поставил ее на четвереньки, поцеловал и с силой вошел, разглядывая себя самого, ее гладкие ягодицы, мои руки на ее белой коже и ее изящную спину. Вытащил и медленно вошел анально, зная, как сильно она это презирает. Она плакала, и мною начало овладевать отчаяние. Я сел на пятки, а она повалилась на бок. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, затем она протянула ко мне руки.
Я лежу, слушая, как она опять плещется в ванной, настолько погруженный в меланхолию, что не могу даже сглотнуть. Она прошла через комнату в желтом халате, на меня даже не взглянула. Я встал, оделся, закурил сигарету и выглянул сквозь жалюзи на улицу. Через дорогу французский ресторан и выходящие из такси люди; мерзкое заведение, где меня сажали у самого туалета, а тарелки шваркали на столик с презрительным грохотом. Мы сводили туда ее родителей, они держались со мной мягко и любезно, без высокомерия. Я с удивлением узнал, что ее отец — брокер из Атланты и, судя по всему, работать ему необязательно. Видимо, для них не было секретом, что она спала с черными, и я на этом фоне представлялся как бы шагом вперед. У них был грустный вид, но она — их единственный ребенок, а я в то время уже начинал понимать, что, сколько бы денег и власти у людей не было, собственные дети все равно заставят их страдать снова и снова. Мои родители — бедняки, и я тоже немало постарался, чтобы сделать их несчастными. Ее отец спросил меня, что я собираюсь делать со своей жизнью. Или без нее, подумал я тогда, ибо мы приканчивали четвертую бутылку вина, а перед ужином от неловкости первой встречи приговорили несколько мартини. Я объявил, что собираюсь делать карьеру в Организации Объединенных Наций. Слова попросту сорвались у меня с языка, и все трое странно на меня посмотрели. Ее отец сказал, что карьера в ООН — это интересно, хотя, может, и не слишком прибыльно, но я в это время черпал вилкой шоколадный мусс и непроизвольно кусал ее каждый раз, когда подносил ко рту. Хотелось им сказать, что спортивную куртку, которая на мне сейчас надета, их дочь купила для меня сегодня утром в «Триплере». Я стоял перед магазином и ждал. И у меня не хватило пороху сказать, что я намерен сочинить эпическую притчу об упадке Запада, не говоря уже о Севере и Юге, — фактически всего этого ебаного мира. Ее мать держалась непревзойденно элегантно, ничем не показывая, сколько успела выпить. У дверей ресторана Барбара договорилась с матерью отправиться на следующий день за покупками, и мы распрощались: они ушли к «Пьеру», а мы — обратно в квартиру ебаться по-собачьи перед коридорным зеркалом. ООН, однако, и она попросила меня для примера произнести речь. Я сделал вид, что я великий человек, хуй вместо микрофона, и произнес речь о том, что этому миру не хватает лишь одного — десегрегации сортиров. Забудьте про пищу. Она естественным образом приложится.
Я проковылял на кухню, и мы съели яичницу с беконом. Лениво поговорили, затем я пошел в гостиную и забрал куртку. В дверях мы поцеловались, и она стала уговаривать меня взять шестьдесят долларов, чтобы лететь домой самолетом, а не стопить машины. Я посмотрел на три двадцатки и поцеловал ее опять с удушающим чувством повторения. Хотелось сказать, что я все еще ее люблю, но это было бессмысленно и подразумевалось само собой. Она проводила меня до лифта, и последнее, что я увидел, был ее желтый халат в щели между ползущими друг к дружке створками дверей.
Дров хватит, чтобы всю ночь поддерживать огонь, жаль только, я не взял с собой фуфайку. Я наломал для растопки сосновых сучьев и мелких веток. До темноты оставалось еще добрых два часа, но хотелось, чтобы все было готово. На дальнем конце озера над верхушками деревьев уже висела Луна, но сквозь нее можно было смотреть, как сквозь диск из прозрачной бумаги. Рыболовная леска шевелилась, я хватался за нее, однако на этом краю не было заводи, так что приходилось то тянуть, то отпускать. Что-то там есть, и надеюсь, не совсем мелюзга. Я внимательно следил за леской — перспектива просидеть всю ночь с пустым желудком нагоняла на меня ужас. Кто-то говорил, что корни лилий — хорошая еда, но к вечеру похолодало, и лезть в озеро больше не хотелось. Просижу всю ночь, глядя, как Луна погружается в воду, и мечтая оказаться где угодно, хоть в космолете на Луне, которая погружается в озеро. Утонуть на безводной Луне. Я поджег щепки, потом стал постепенно добавлять палки и гнилые, но сухие обломки пней, пока огонь не затрещал, и тогда я подтолкнул поближе крупные поленья — по моим расчетам, они должны гореть всю ночь. Задумался об олен