[15] в коралловых рифах у Тортуги, о подобранном в канаве пухлом бумажнике или о том, как кто-то обратит внимание на мое выразительное лицо и я стану кинозвездой или любовником богачки. Она была прекрасна, но ни один мужчина до их встречи не мог удовлетворить ее взыскательный вкус. Тогда ему открылся мир устремленной ввысь фаллической силы — Биарриц, Марракеш, Сайпан, Гонконг. Он смотрел сквозь зашторенное окно на Avenue des Cochons[16] — с ограбленным телом, но счастливый. Позади на кровати Louis Quatorze[17] возлежала она, держа на груди теперь уже мертвую утку. Она принялась зубами выдергивать из утки перья, как сокол, быстрыми резкими движениями. Он терпел эти извращения только ради тысячедолларового недельного пособия и небольших радостей, которые она изредка предлагала ему взамен. Он продаст ее бедуинам, когда они поедут в Сомали на осеннюю охоту, но сперва заберет драгоценности и как можно больше наличных денег. Я сидел в комнате и травил себя фантазиями. Я мечтал о настоящей канаве с настоящим обляпанным грязью бумажником. Накачавшись сотерном, я чувствовал, что моя жизнь вот-вот изменится. Ты пересечешь океан или большую воду и полюбишь женщину, говорящую на непонятном языке, сказала девушка, прочитав мой гороскоп. Или сделаюсь президентом гигантской корпорации и установлю честные условия найма. Вдовы несчастных, засосанных в домны моих сталелитейных заводов, от моей щедрости будут заливаться краской, а то и пригибаться над письменным столом ради быстрого удовольствия. Посторонние детали — вот что губит фантазии. В девятом классе я отправил сочинение на конкурс, устроенный профсоюзом рабочих автомобильной промышленности: «Юджин Дебс[18] безмолвствовал в тюремной камере. Куда пойдет рабочее движение, вопрошал он себя». Мой брат выиграл конкурс Американского легиона на «лучшее сочинение на патриотическую тему» и прочел его со сцены на школьном собрании, симметрично обрамленный двумя офицерами в мундирах и двумя флагами. Я решил, что сочинительство у нас в крови, и стал с нетерпением ждать, когда почта доставит приглашение на поездку в Вашингтон (первая премия); мой карьерный рост будет стремительным, в конце я встану вровень с Уолтером Рейтером,[19] а затем превзойду и его. Рейтер скажет: «Рад, что вы с нами», — или что-нибудь в таком же духе, и глаза его подернутся слезами. Никто не увидит шрамов, оставшихся после того, когда некая шестерка выстрелила в окно моей кухни. Шестерки не останавливаются ни перед чем, даже перед убийством. Семейства Фордов, Доджей, Моттов и других живут в свинской роскоши на недоплаченные рабочим деньги, тогда как Великий Вождь истекает кровью на линолеумном полу. Годы спустя на социалистическом митинге в Нью-Йорке простые бедные люди читали «Юманите» и смеялись. Я не знал французского, но если верить афише, сборище было социалистическим. Апельсиновый сок и булочки. Это был, как потом оказалось, мой первый и последний политический митинг, хотя на Вашингтон-сквер я каждый день подписывал петиции и ноты протеста. Ходили слухи об Эйзенхауэре и мадам Чан,[20] а также о том, что служба регулирования нефтедобычи финансирует частные техасские вооруженные силы, которые в конце концов приберут к рукам страну. Или что Розенбергов оклеветали, а все серьезные люди, особенно молодые, должны присоединиться к Фиделю Кастро в провинции Ориенте. Я верил всему и даже сходил на тайное собрание сторонников Кастро в Испанском Гарлеме, хотя говорили там по-испански, а я по-испански понимал лишь vaya con Dios, gracias и adobe hacienda.[21] За пять месяцев в Нью-Йорке я похудел на тридцать фунтов, через четыре месяца в Калифорнии стрелка сползла еще на десять. В идеале через пару лет я не должен был бы весить вообще ничего.
После весеннего снегосхода на берегах ручья остались рубцы, разбросанные в беспорядке бревна, поднятые корнями кучи и комья желтой земли, на деревьях — водяные знаки. Поздняя зима тут выглядит странно, местные записи указывают на почти триста дюймов снега, а температуре случается падать до сорока градусов ниже нуля. Олени закапываются на целый ярд в кедровые болота, объедают редкие побеги и тысячами гибнут от голода во время весенних метелей. Запас прыгающих по снегу зайцев иссякает, его не хватает даже рысям; несколько лет назад погибло примерно пятьдесят тысяч оленей — и без того ослабленных, их добила мартовская пурга. Весной ручьи превращаются в потоки, раздутые и пенящиеся, пропитанные талым снегом, льдом и дождем. Хорошо бы на это посмотреть, но добраться сюда зимой можно разве только на аэросанях, а я не доверял этой машине, мне казалось, она несет гибель всем тем краям, куда обычным способом попасть невозможно. Заповедных мест больше не осталось, только аванпосты, посещаемые реже других. Арктику пробурили в поисках нефти, отходы бурения сочатся сквозь ледниковые трещины. Уже при моей жизни континент грозил превратиться в Европу, и я был в отчаянии. Легчайший запах наживы гонит нас потрошить остатки красоты, сантиментам здесь не место. Мы занялись этим, не успев сойти с кораблей, и ничто нас теперь не остановит. Даже инстинктивное стремление сохранить жизнь мы вывернули наизнанку: обустроили парки, фактически «природные зверинцы», перечеркнутые скоростными дорогами, когда-нибудь эти огромные пространства обнесут узкими проволочными заборами, чтобы любопытные, таращась на животных, не надоели им до смерти. Почти приятно было думать о том, сколько народу способны захватить с собой гризли, известные своим чувством собственности, если начнут стремительно вымирать. Я читал об одной женщине, с гордостью рассказывавшей, как она застрелила спящего гризли. Отлетела мохнатая заплатка, пуля «магнум» калибра 9,34 мм прошила зверя в долю секунды. Поразительно, как они понимают, когда на них охотятся, даже лиса оборачивается, чтобы посмотреть на преследователей. Лис гоняют на аэросанях, пока те не обессилят, потом забивают палками. В Онтарио лосей бьют в упор — барахтающихся в снегу, тоже загнанных машинами. Слоны знают, когда в них стреляют, как знали об этом индианки у Криппл-крик, и даже китам знакома убийственная точность современных гарпунов. Волка уничтожили за то, что ради пропитания он убивал промысловых животных, на Верхнем полуострове осталось, может, пятьдесят хищников — встретить его почти невозможно, у волка хватает ума распознать врага. Дикие болотные собаки, в первом поколении вернувшиеся к своему древнему дому, сразу все поняли, когда начался их отстрел за то, что они убивали оленей. И все же есть еще места, подобные этому, из которых много не выжмешь, а потому их хотя бы на время оставили в покое — реки потихоньку восстанавливались после широкомасштабных горных разработок полувековой давности и вырубки лесов, кормивших своей порослью оленей.
Но что толку, если склоны гор испещрены шале и лыжниками — воистину самыми бесчувственными из всех известных мне богатых мудаков. У них свое «право» — равно как и у лесных, рудных и нефтяных магнатов. Но я не обязан из-за этого хорошо к ним относиться. Самое же смешное, что эта земля накроется раньше, чем у черных появится достаточно свободного времени, чтобы ею насладиться, — еще один штрих к утонченному геноциду.
Мозги холодели и немели из-за этой войны всех со всеми; пассивные соглашатели казались мне мерзее разрушителей. Как бы глубоко ты ни забрался в лес или в горы, вот он — инверсионный след самолета, будто рана через все небо. У меня нет таланта что-то изменить, и я никогда не перестану заливать глаза виски, если не развести нас на много миль и не сделать его абсолютно недоступным. Рожденные в больших городах — некоторые — пытались эти города спасти. Я был не в состоянии высушить свой мозг настолько, поймать в фокус хоть один день. Прочие из моего поколения принимали наркотики и, возможно, расширяли сознание, это еще вопрос, я же пил, загоняя свой мозг в запинки и заикания — серый кулак горечи.
В лесу было тепло и нежно, из-за мелких березовых листьев, слегка трепетавших над палаткой на легком ветру, солнце разливалось по земле крапинками. Я подремывал и посапывал. Когда-то, лежа вот так на траве, я видел луну меж Маршиных бедер, перед ногой ухо, а за ней — облако. Май, на вишне чуть дальше моих ступней всего несколько цветков, на земле — лепестковая подушка. В клетке за гаражом клекотали ручные голуби, их бормотание разливалось в теплом воздухе. Трава сладкая, хоть ешь, лицо влажное от Маршиного тепла. По грунтовке проехала машина, свет фар промелькнул над нашими телами. Зеленые пятна у меня на коленях и на заднице от пшеничного поля через дорогу, куда мы уходили прятаться от дневного света. Земля была сырой, и я был одеялом. Марша садилась, и со стороны можно было подумать, что вот сидит девушка посреди пшеничного поля. На мне. Пресыщение после бесцельного и прекрасного траха в машине, на диванах, в душе, на вечеринках в запертых ванных комнатах, в зарослях сирени и под вишней. Теперь это так далеко, что у меня болит мозг. В той весне, когда я неделями не вылезал из меланхолии, полусумасшедший, с полными карманами полевых цветов. Мы никогда подолгу не разговаривали, и я жалею, что так мало запомнил. Только весна тумана и сна, будто жили мы под текущей водой. Она ждала меня на земле, я же сидел на суку и пил вино, целую бутылку двумя или тремя глотками. Срабатывало быстро и надежно. Даже тогда.
Когда я проснулся, был уже вечер и почти темно. Молодая луна, дрова вполне сухие, можно разжигать костер. Я съел три форели, размером не больше корюшки, и остатки хлеба. Оставались еще две банки мяса, затем надо идти к машине за едой, если я только ее найду. Можно попробовать кого-нибудь подстрелить, или устроить себе диету, или отправиться на север к реке Гурон, поймать там рыбу побольше. Если только я найду реку: на картах местность выглядела проще некуда, но четыре или пять миль по лесу без видимых ориентиров — это совсем другое дело. Я запустил три пальца в