— Подлинник у меня. Если я ни в чем не сознаюсь, мне ничего не могут доказать.
— Но вас могут перехитрить!
— Меня не перехитрить!
— А как же я перехитрил вас в два счета?
— Не все такие пройдохи, как вы!
— Милая барышня, — постарался ласково вразумить ее Пагель, — давайте раз навсегда условимся, что вы будете со мной вежливы, точно так же, как и я вежлив с вами. Это письмо, теперь уже порванное, мы позабудем. То, что я сделал, как будто не очень красиво. Но было бы хуже, если бы я отправился к вашей матушке и насплетничал ей, правда? Может быть, и следовало бы так поступить, но мне это не по душе…
— Что вы мне мораль читаете! — иронически заметила она. — Небось сами тоже и писали и получали любовные письма. — Но ее ирония не возымела действия.
— Ясно, — сказал он спокойно, — но я никогда не был подлецом. Я никогда еще не соблазнял порядочных пятнадцатилетних девочек. Идемте, — он взял ее под руку, — идемте к вашей матушке. Она, верно, уже беспокоится.
— Господин Пагель! — умоляюще сказала она и остановилась. — Он не подлец!
— Несомненный подлец, и вы это отлично знаете!
— Нет! — выкрикнула она, едва сдерживая слезы. — Почему все такие недобрые стали? Раньше было совсем не так!
— Кто стал недобрым?
— Мама, ведь она меня вечно изводит, и Губерт…
— Кто такой Губерт? Его зовут Губертом?
— Да нет же! Наш лакей, Губерт Редер…
— Он знает?
— Да, — сказала она сквозь слезы, — отпустите, пожалуйста, мою руку, господин Пагель, вы делаете мне больно.
— Простите. Так, значит, лакей вас изводит…
— Да… Он такой подлый…
— А кто еще знает?
— Что-либо определенное — никто.
— Управляющий Мейер не знает?
— Ну, он ведь уехал.
— Следовательно, и он тоже знает. Еще кто?
— Лесничий, — но тоже ничего определенного.
— Еще кто?
— Больше никто — совершенно определенно никто, господин Пагель! Не смотрите так на меня, я вам все сказала. Совершенно определенно!
— А лакей вас изводит? Как он вас изводит?
— Он пошляк, он говорит пошлые вещи и засовывает мне под подушку пошлые книги.
— Что за книги?
— Почем я знаю — о браке, с картинками…
— Идемте, — сказал Пагель и опять взял ее под руку. — Будьте мужественны. Идемте к вашим родителям и скажем им все. Вы попались в руки какой-то сволочи; вас замучают до того, что вы не будете знать куда деться. Ручаюсь, ваши родители поймут. Ведь теперь они на вас сердятся только потому, что вы лжете, они это чувствуют… Идемте, фройляйн, будьте мужественны, ведь трус-то из нас двоих — я.
И он ободряюще улыбнулся ей.
— Милый, милый господин Пагель, пожалуйста, пожалуйста, не надо! — По лицу ее катятся слезы, она хватает его за руки, словно он сейчас побежит со своей недоброй вестью, она гладит его. — Если вы скажете моим родителям, клянусь вам, я брошусь в воду. Зачем им говорить? Все равно все уже кончено!
— Все кончено?
— Да, да, — бормочет она сквозь слезы. — Вот уже три недели его нет.
Пагель задумался, он соображает.
И неизбежно перед ним возникает образ Петры — увы! исчезнувшей. Уже несколько мгновений он не может от него отрешиться. Уже когда он почувствовал эти губы на своих губах, это разомлевшее тело, мгновенно поддавшееся зову наслаждения, — не призыву любви, — уже тогда возник этот образ, далекий, но явственный: лицо, нежное и строгое, улыбалось ему из глуби времен. Он не желал сравнивать, но, и не желая, все время сравнивал: что бы сделала она? Что бы сказала? Так бы она никогда не поступила…
И нежное далекое лицо, на которое он смотрел тысячу раз, лицо девушки, покинувшей его, покинутой им, восторжествовало над этой маменькиной дочкой, этой барышней из хорошей семьи.
Оно восторжествовало — и торжество той, покинутой, он воспринял как предостережение: будь добр хотя бы к этой девушке, не взваливай всю тяжесть на ее плечи… Ты был слишком суров со мной, не будь таким с ней! — звучало в нем.
Пагель задумался, он соображает, она старается по его лицу угадать его мысли.
— Кто он? — спрашивает Пагель.
— Лейтенант.
— Рейхсвера?
— Да!
— Ваши родители его знают?
— Думаю — нет. Наверное сказать не могу.
Пагель снова задумался. Если он офицер, значит, каков бы он ни был, он подчиняется известному кодексу чести, а это уже некоторое успокоение. Если он раз забылся, а потом сам испугался и исчез, это еще не так страшно. Значит, простая опрометчивость, может быть, под влиянием вина, повторения можно не опасаться. Надо бы выяснить. Надо бы спросить. Он испытующе смотрит на нее. Но как спросить такую молоденькую девушку, случилось это только раз или?..
«Если это случилось только раз, — думает он, — значит, это была опрометчивость. Если несколько раз — это подлость. Тогда надо сказать родителям».
Он опять смотрит на нее. Нет, спрашивать он не станет. Может быть, потом он упрекнет себя за это. Но спрашивать он не станет. (Снова тот далекий образ.)
— Совершенно определенно все кончено? — еще раз спрашивает он.
— Совершенно определенно! — уверят она.
— Поклянитесь! — потребовал он, хотя знал цену подобным клятвам.
— Клянусь!
У него неспокойно на душе. Что-то тут да не так, чего-то она недоговаривает.
— Если вы хотите, чтобы я молчал, вы должны обещать мне, дать честное слово…
— Охотно…
— Если этот господин… лейтенант снова объявится, сейчас же дайте мне знать. Обещаете? Вашу руку!
— Честное слово! — говорит она и протягивает руку.
— Ну хорошо. Идемте. Под тем или другим предлогом пошлите ко мне сегодня вечером попозднее вашего лакея Редера.
— Замечательно! — в восторге воскликнула Виолета. — Что вы с ним сделаете?
— Он, голубчик, у меня напляшется, — мрачно сказал Пагель. — Изводить вас он больше не будет.
— А если он побежит к папе?
— Придется пойти на риск. Но он к папе не побежит, я на него такого страха нагоню, что у него пропадет всякая охота. Вымогатели всегда трусы.
— Послушайте-ка: говорят они еще там в конторе? Господи, в каком я, должно быть, ужасном виде. Пожалуйста, дайте мне поскорее ваш носовой платок, свой я, верно, потеряла — нет, я просто забыла платок. Вам я не хочу врать, даже в мелочах. Господи, какой же вы молодец, никогда бы не подумала. Не будь я уже влюблена, я бы тут же влюбилась в вас.
— С этим раз навсегда покончено, фройляйн, — сухо говорит Пагель. Пожалуйста, не забывайте, вы поклялись.
— Ну конечно. И вы думаете, что вы…
Пагель пожимает плечами…
— Милая барышня, никто не может помочь человеку, которого тянет в грязь. Мне, право, не до шуток. Так, а теперь опять походим под окнами, чтобы нас заметили. Спорам в конторе, кажется, конца-краю нет.
— Извините, что я попросил вас зайти, — сказал Штудман и пододвинул фрау фон Праквиц стул, с которого поспешно встал ротмистр. — У нас беседа, при которой вам следовало бы присутствовать. Разговор идет о деньгах…
— Неужели? — сказала фрау Эва, взяв зеркальце, и стала внимательно себя разглядывать. — Тема для меня совершенно новая! Ахим говорит о деньгах не чаще, чем ежедневно…
— Эва, прошу тебя! — взмолился ротмистр.
— А почему Праквиц каждый день говорит о деньгах? Потому что у него их нет. Потому что самый пустяковый счет волнует его. Потому что взнос за аренду первого октября гнетет его как кошмар. Потому что он все время думает, внесет он его или нет…
— Совершенно верно, Штудман, я стараюсь все предусмотреть… Я купец предусмотрительный…
— Давай обсудим твое финансовое положение. Сбережений у тебя нет, текущие расходы покрываются из текущих поступлений, то есть из поступлений от продажи скота, от продажи раннего картофеля, зерна… Сбережений у тебя нет…
Штудман задумчиво тер нос. Фрау Праквиц гляделась в зеркало. Ротмистр стоял, прислонясь к печке, он томился, но всей душой надеялся, что у Штудмана («ох, уж эти мне вечные няньки!») хватит такта не поднимать вопроса о долге.
— Приближается первое октября, — сказал Штудман все еще очень задумчиво. — Первого октября деньги за годовую аренду должны быть полностью выложены на стол господину тайному советнику фон Тешову. Годовая аренда составляет, как это должно быть тебе известно, три тысячи центнеров ржи. Насколько я осведомлен, цена на рожь установилась от семи до восьми марок золотом за центнер, это составит сумму от двадцати до двадцати пяти тысяч марок золотом, сумму, которую не выразить в миллионах и миллиардах. Хотя бы потому, что цена на рожь к первому октября в бумажных марках нам неизвестна…
Фон Штудман задумчиво поглядел на свои жертвы, но они еще ничего не понимали.
Наоборот, ротмистр даже сказал:
— Я чрезвычайно тебе признателен, Штудман, что ты занимаешься всеми этими делами, но они, извини меня, нам известны. Арендная плата несколько высока, но урожай отличный, и теперь, когда у меня будут люди…
— Прости, Праквиц, — перебил Штудман, — ты еще не уяснил себе всей проблемы. Первого октября ты должен уплатить господину фон Тешову стоимость трех тысяч центнеров ржи. Так как золотая марка — понятие фиктивное, то в бумажных марках стоимость ржи к первому октября…
— Это я все понимаю, милый Штудман, я знаю, что…
— Но ты не можешь поставить в один день три тысячи центнеров ржи, продолжал неумолимый Штудман. — Если судить по записям в хозяйственных книгах, тебе потребуется на это около двух недель. Итак, скажем, ты поставишь двадцатого сентября триста центнеров ржи. Хлеботорговец даст за нее, ну, скажем, триста миллиардов. Ты положишь эти триста миллиардов в несгораемый шкаф для платежа, предстоящего первого октября. За время с двадцатого по тридцатое сентября марка опять упадет, как мы это видим все последнее время. За триста центнеров ты получишь тридцатого сентября от зерноторговца, ну, скажем, шестьсот миллиардов. Значит, триста миллиардов у тебя в шкафу будут составлять уже стоимость ста пятидесяти центнеров ржи. Тебе придется поставить добавочно еще сто пятьдесят центнеров… Это же ясно?