- О Боже, господин мой! – воскликнул гетман Ходкевич. – Это что же, ради ненадежной Шапки Мономаха ты готов рискнуть утратой короны Пястов и Ягеллонов?
- А ты, мил'сдарь, считаешь, будто бы выберут кого-то иного, а не меня? – заявил мой ученик.
И победитель в битве под Кирхгольмом замолк.
Вторым принятым той ночью решением была полнейшая переориентация политики Польши в отношении Швеции. В отличие от отца, который, неизвестно почему Уппсалу и Стокгольм предпочитал Варшаве и Кракову, хотя сам познал там только неволю в крепости и постоянный страх перед безумными выходками Эрика XIV, Владислав той северной страны вообще не знал, и она была нужна ему словно прошлогодний снег, который в Лаппонии, на севере, еще лежал.
- Если моим любимым шведам дороже их еретическая вера, от которой их только преисподняя ожидает, чем союз с богатой Речью Посполитой, то я не стану их силой переубеждать. Быть может, сами когда-нибудь поумнеют! – заявил наш пятнадцатилетний монарх, не спутав ни единого слова в разработанном мною для него bon mot.
На следующий день сенаторы от Литвы, собравшись под предводительством Льва Сапеги, объявили Владислава великим князем литовским. Поначалу против такой процедуры весьма протестовал Януш Радзивилл, крича что-то о тирании и нарушении законов…
- О каких законах, князь, ты говоришь? – спросил (строго в соответствии с моим текстом) юный повелитель, войдя в зал, где проводилось заседание. – И почему это делаешь именно ты, вероломный предатель, который моему отцу изменял, на королевское величие руку поднимал, с врагами отчизны замирялся и единству Речи Посполитой угрожал. – И в наступившей тишине он обратился к Лисовскому: - Займись, сударь им.
- Протестую, протестую! – вскричал виленский каштелян. – Вы ничего не можете сделать мне без судебного приговора.
- Будучи маршалком Литовского Трибунала осуждаю вас, сударь, на домашний арест! - вмешался Лев Сапега. – Ну а суд займется остальным.
После того, как лисовчики вывели Радзивилла, все решения уже принимались единогласно, ну а желание Владислава, чтобы соединиться с гетманскими войсками под Москвой, вызвала грандиозную овацию. Еще большее впечатление вызвало обязательство сохранить терпимость к вероисповеданию (а в Литве еретики буквально роились), равно как и план о договоренности со шведами, даже ценой признания Карла Сёдерманского[34] законным северным королем взамен на бессрочный мир, уступки в Ливонии и военную помощь.
- Невозможно одновременно сражаться на всех фронтах! – решительно заявил наследник трона.
Мои слова!
Точно так же единогласно утвердили обращение к братьям-полякам проявить терпение при проведении выборов, в то время, когда присутствие Владислава в Москве решает дела государственной важности. Сразу же были направлены послы в Стокгольм, а так же к императору, римскому папе, королю Франции и султану, сообщая им письменно, что произошло в Польше и декларируя волю добрых отношений и поддержания мира. Скиргелла в качестве временного подканцлера занялся всем этим с охотой и энергией.
* * *
В это время гетман Жолкевский, поначалу совместно со старостой Александром Госевским, тоже весьма знаменитым воином, хотя вскоре поваленным тяжкой хворью, вел с Москвой непростые переговоры. И противниками его были очень опытные игроки: князь Василий Голицин, вечный заговорщик и демиург вознесения, а затем и низвержения Шуйских, который мечтал о короне для самого себя, а так же московского патриарха Филарета Романова, назначенного на эту должность Самозванцем, и с которым усиленно сражался Гермоген, предводитель антипольской партии. Если говорят, что в каждом москвитянине прячется монгол, то в этих господах таких азиатов торчало по нескольку. К тому же, помимо государственных интересов, разыгрывали приватные партии – Филарет замышлял не только укрепление собственного поста, но нацеливался и гораздо выше, каждая из измен укрепляла его положение, так что он начал мечтать о том, чтобы своего сына Михаила, почти что ровесника Владислава, в цари вывести.
Жолкевский, которого следовало бы признать лучшим военачальником, чем дипломатом, переговоры вел жестко и делал все, чтобы любой ценой припечатать уже выработанный договор с Москвой.
27 августа 1610 года на полпути между Кремлем и польским лагерем стали шатры, в которых бояре должны были давать присягу на подданство королевичу Владиславу. Но когда в канун подписания соглашения, словно гром с ясного неба, прозвучало сообщение о смерти Зигмунта III, как Филарет, так и Голицин попытались отступить от взятых на себя обязательств вплоть до того времени, когда ситуация в Речи Посполитой прояснится. Тем не менее, после того, как гетман погрозил разрывом переговоров и немедленным наступлением польских войск на Москву, прибыли вовремя. И пали ниц. В буквальном смысле! Поскольку в шатре их лично ожидал Владислав, в пурпуре, окруженный своими советниками, среди которых был и я…
Так что все затягивание боярами дел закончилось ничем. А харизма и величие вероятного наследника польского трона привели к тому, что известие о прибытии нового хозяина разнесось словно молния. Последние остатки сторонников покинули Самозванца, который сбежал, как говорят, в Сибирь, оставляя царицу Марину с сыном-младенцем у груди.
После бояр, положив руку на Святом Писании, присягу дал Жолкевский, его полковники и ротмистры.
Но, прежде чем церемония завершилась, новая концепция прозвучала, словно разрывающаяся граната. Лишь только до Москвы дошли удивительные вести, и там стали бить в колокола, Владислав заявил, что направляется в город. Напрасно военные умоляли его не делать этого и не подвергать себя опасности. Упрямство, похоже, было единственным, что он унаследовал от собственного отца.
Этот ход и вправду был рискованным, но не так уж, как в первый момент могло показаться – лисовчики представляли собой прекрасный эскорт, а по моему совету среди них на белом коне поместили некоего юношу, что был двойником королевича; сам же Владислав ехал с Жолкевским в экипаже, и только в Кремле произвели замену. Все предосторожности, правда, оказались излишними. Никакого сопротивления мы не обнаружили, наоборот – московский люд сбегался из самых отдаленных мест, становясь у дороги на колени и целуя ноги коня Владислава. Полки, еще вчера готовые сражаться до последнего обозного, переходили под наше командование, а Кремль раскрыл ворота без единого выстрела. И разве можно было еще несколько дней назад представить церковный хор, поющий в Успенском соборе латинский Te Deum?
Тут началось всенощное пиршество, поскольку из польского лагеря привезли много еды и питья, которого в оголодавшей Москве давным-давно не видели.
Эти отважные действия, вместе с обещаниями амнистии и повышений по службе, показали, что поляки не угнетатели, но посланцы надежды. Надежды на спокойствие, благосостояние и правление закона, которого со времен уничтожения Иваном IV Грозным Новгорода Великого, не было ни на миг.
Ну а то, что у успеха имелись и темные стороны, что же – действуя в соответствии с указаниями зеркала, поручил я Лисовскому очень даже недостойное деяние. В драке, спровоцированной в Китай-городе, погиб единственный сын Филарета, Михаил. И таким вот образом Романовым уже никогда не довелось править Россией.
* * *
В Москве Владислав провел два года. Он взял в жены дочку Голицина, красавицу Ксению; Филарета отослал в монастырь, выбрав в патриархи праведного человека из низкого рода. Самого же тестя через пару месяцев отправил с долгим посольством по европейским странам…
Пришли, а как же еще, и тяжелые испытания, как, например, бунты отдельных полков или мятеж Козьмы Минина и князя Пожарского, поднятый зимой, когда, казалось, что польский гарнизон в Кремле будет не в состоянии защитить ни царя, ни наши позиции. Но помощь, присланная Ходкевичем, подавила эти беспорядки, а мир, заключенный со шведами, предотвратил необходимость разделения сил.
Все это время я оставался рядом с Его Величеством, один только раз выехав на длительное время в Киев, где встретился со своей супругой Маргаретой, очень даже истосковавшейся, ведь даже самая нежная переписка не заменит наслаждений совместного стола и ложа. Там же меня ожидала неожиданность в виде маленького Владзя, названного так в честь короля – плода нашего краткого медового месяца. Маргарета очень настаивала на том, чтобы постоянно сопровождать меня в Москве, только я сопротивлялся, утверждая, что это опасно; но, в конце концов, забрал ее на неделю в Кремль, где представил нашему царю, а потом отвез в имение, полученное мной возле Можайска.
Сложно сказать, но сейчас я к своей половине испытывал смешанные чувства. Слепая влюбленность, которую я переживал в Беньковицах, куда-то ушло. Пока Маргося была таинственной предсказательницей, идеальной девицей, моя страсть пылала, словно неопалимая купина. Но вот как женщина будничная, мать-полька, с огромной склонностью к полноте (после родов к своим давним формам она не вернулась), Маргарета перестала быть предметом моих снов и вздохов. Кроме того, в Москве у меня имелось достаточно чудных девиц, чрезвычайно привлекательных красавиц, как оно случается только у русских девушек из хороших семейств, готовых по моему знаку одарить меня всем, что у них имелось. И не скажу, чтобы я им отказывал. Всех тех жен, дочерей и любовниц я брал как взятки от жаждущих протекции бояр, вылавливал их на европейский гламур и как противоядие от их мужчин: бородатых, вонючих и вечно пьяных, хотя в последнее время русский обычай начал несколько изменяться. Сегодня уже не помню ни лиц, ни фамилий всех тех Анастасий, Светлан, Катюш, но – что я и сказал одному исповеднику, чрезвычайно его этим расстроив – трудно мне жалеть эти свои проступки.
Тем временем, плодом визита Маргоси стала ее очередная беременность, в результате которой появилось маленькое чернобровое чудушко, которому я дал имя Беатриче, никому не объясняя, почему.