Волк в овчарне — страница 45 из 48

- О Боже, господин мой! – воскликнул гетман Ходкевич. – Это что же, ради ненадежной Шапки Мономаха ты готов рискнуть утратой короны Пястов и Ягеллонов?

- А ты, мил'сдарь, считаешь, будто бы выберут кого-то иного, а не меня? – заявил мой ученик.

И победитель в битве под Кирхгольмом замолк.

Вторым принятым той ночью решением была полнейшая переориентация политики Польши в отношении Швеции. В отличие от отца, который, неизвестно почему Уппсалу и Стокгольм предпочи­тал Варшаве и Кракову, хотя сам познал там только неволю в крепости и постоянный страх перед безумными выходками Эрика XIV, Владислав той северной страны вообще не знал, и она была нужна ему словно прошлогодний снег, который в Лаппонии, на севере, еще лежал.

- Если моим любимым шведам дороже их еретическая вера, от которой их только преиспод­няя ожидает, чем союз с богатой Речью Посполитой, то я не стану их силой переубеждать. Быть мо­жет, сами когда-нибудь поумнеют! – заявил наш пятнадцатилетний монарх, не спутав ни единого слова в разработанном мною для него bon mot.

На следующий день сенаторы от Литвы, собравшись под предводительством Льва Сапеги, объявили Владислава великим князем литовским. Поначалу против такой процедуры весьма протес­товал Януш Радзивилл, крича что-то о тирании и нарушении законов…

- О каких законах, князь, ты говоришь? – спросил (строго в соответствии с моим текстом) юный повелитель, войдя в зал, где проводилось заседание. – И почему это делаешь именно ты, веролом­ный предатель, который моему отцу изменял, на королевское величие руку поднимал, с врагами от­чизны замирялся и единству Речи Посполитой угрожал. – И в наступившей тишине он обратился к Лисовскому: - Займись, сударь им.

- Протестую, протестую! – вскричал виленский каштелян. – Вы ничего не можете сделать мне без судебного приговора.

- Будучи маршалком Литовского Трибунала осуждаю вас, сударь, на домашний арест! - вме­шался Лев Сапега. – Ну а суд займется остальным.

После того, как лисовчики вывели Радзивилла, все решения уже принимались единогласно, ну а желание Владислава, чтобы соединиться с гетманскими войсками под Москвой, вызвала гранди­озную овацию. Еще большее впечатление вызвало обязательство сохранить терпимость к вероиспо­веданию (а в Литве еретики буквально роились), равно как и план о договоренности со шведами, даже ценой признания Карла Сёдерманского[34] законным северным королем взамен на бессрочный мир, уступки в Ливонии и военную помощь.

- Невозможно одновременно сражаться на всех фронтах! – решительно заявил наследник трона.

Мои слова!

Точно так же единогласно утвердили обращение к братьям-полякам проявить терпение при проведении выборов, в то время, когда присутствие Владислава в Москве решает дела государст­венной важности. Сразу же были направлены послы в Стокгольм, а так же к императору, римскому папе, королю Франции и султану, сообщая им письменно, что произошло в Польше и декларируя волю добрых отношений и поддержания мира. Скиргелла в качестве временного подканцлера за­нялся всем этим с охотой и энергией.


* * *


В это время гетман Жолкевский, поначалу совместно со старостой Александром Госевским, тоже весьма знаменитым воином, хотя вскоре поваленным тяжкой хворью, вел с Москвой непростые переговоры. И противниками его были очень опытные игроки: князь Василий Голицин, вечный заговорщик и демиург вознесения, а затем и низвержения Шуйских, который мечтал о короне для самого себя, а так же московского патриарха Филарета Романова, назначенного на эту должность Самозванцем, и с которым усиленно сражался Гермоген, предводитель антипольской партии. Если говорят, что в каждом москвитянине прячется монгол, то в этих господах таких азиатов торчало по нескольку. К тому же, помимо государственных интересов, разыгрывали приватные партии – Филарет замышлял не только укрепление собственного поста, но нацеливался и гораздо выше, каждая из измен укрепляла его положение, так что он начал мечтать о том, чтобы своего сына Михаила, почти что ровесника Владислава, в цари вывести.

Жолкевский, которого следовало бы признать лучшим военачальником, чем дипломатом, переговоры вел жестко и делал все, чтобы любой ценой припечатать уже выработанный договор с Москвой.

27 августа 1610 года на полпути между Кремлем и польским лагерем стали шатры, в которых бояре должны были давать присягу на подданство королевичу Владиславу. Но когда в канун подписания соглашения, словно гром с ясного неба, прозвучало сообщение о смерти Зигмунта III, как Филарет, так и Голицин попытались отступить от взятых на себя обязательств вплоть до того времени, когда ситуация в Речи Посполитой прояснится. Тем не менее, после того, как гетман погрозил разрывом переговоров и немедленным наступлением польских войск на Москву, прибыли вовремя. И пали ниц. В буквальном смысле! Поскольку в шатре их лично ожидал Владислав, в пурпуре, окруженный своими советниками, среди которых был и я…

Так что все затягивание боярами дел закончилось ничем. А харизма и величие вероятного наследника польского трона привели к тому, что известие о прибытии нового хозяина разнесось словно молния. Последние остатки сторонников покинули Самозванца, который сбежал, как говорят, в Сибирь, оставляя царицу Марину с сыном-младенцем у груди.

После бояр, положив руку на Святом Писании, присягу дал Жолкевский, его полковники и ротмистры.

Но, прежде чем церемония завершилась, новая концепция прозвучала, словно разрывающаяся граната. Лишь только до Москвы дошли удивительные вести, и там стали бить в колокола, Владислав заявил, что направляется в город. Напрасно военные умоляли его не делать этого и не подвергать себя опасности. Упрямство, похоже, было единственным, что он унаследовал от собственного отца.

Этот ход и вправду был рискованным, но не так уж, как в первый момент могло показаться – лисовчики представляли собой прекрасный эскорт, а по моему совету среди них на белом коне поместили некоего юношу, что был двойником королевича; сам же Владислав ехал с Жолкевским в экипаже, и только в Кремле произвели замену. Все предосторожности, правда, оказались излишними. Никакого сопротивления мы не обнаружили, наоборот – московский люд сбегался из самых отдаленных мест, становясь у дороги на колени и целуя ноги коня Владислава. Полки, еще вчера готовые сражаться до последнего обозного, переходили под наше командование, а Кремль раскрыл ворота без единого выстрела. И разве можно было еще несколько дней назад представить церковный хор, поющий в Успенском соборе латинский Te Deum?

Тут началось всенощное пиршество, поскольку из польского лагеря привезли много еды и питья, которого в оголодавшей Москве давным-давно не видели.

Эти отважные действия, вместе с обещаниями амнистии и повышений по службе, показали, что поляки не угнетатели, но посланцы надежды. Надежды на спокойствие, благосостояние и правление закона, которого со времен уничтожения Иваном IV Грозным Новгорода Великого, не было ни на миг.

Ну а то, что у успеха имелись и темные стороны, что же – действуя в соответствии с указаниями зеркала, поручил я Лисовскому очень даже недостойное деяние. В драке, спровоцированной в Китай-городе, погиб единственный сын Филарета, Михаил. И таким вот образом Романовым уже никогда не довелось править Россией.


* * *


В Москве Владислав провел два года. Он взял в жены дочку Голицина, красавицу Ксению; Филарета отослал в монастырь, выбрав в патриархи праведного человека из низкого рода. Самого же тестя через пару месяцев отправил с долгим посольством по европейским странам…

Пришли, а как же еще, и тяжелые испытания, как, например, бунты отдельных полков или мятеж Козьмы Минина и князя Пожарского, поднятый зимой, когда, казалось, что польский гарнизон в Кремле будет не в состоянии защитить ни царя, ни наши позиции. Но помощь, присланная Ходкевичем, подавила эти беспорядки, а мир, заключенный со шведами, предотвратил необходимость разделения сил.

Все это время я оставался рядом с Его Величеством, один только раз выехав на длительное время в Киев, где встретился со своей супругой Маргаретой, очень даже истосковавшейся, ведь даже самая нежная переписка не заменит наслаждений совместного стола и ложа. Там же меня ожидала неожиданность в виде маленького Владзя, названного так в честь короля – плода нашего краткого медового месяца. Маргарета очень настаивала на том, чтобы постоянно сопровождать меня в Москве, только я сопротивлялся, утверждая, что это опасно; но, в конце концов, забрал ее на неделю в Кремль, где представил нашему царю, а потом отвез в имение, полученное мной возле Можайска.

Сложно сказать, но сейчас я к своей половине испытывал смешанные чувства. Слепая влюбленность, которую я переживал в Беньковицах, куда-то ушло. Пока Маргося была таинственной предсказательницей, идеальной девицей, моя страсть пылала, словно неопалимая купина. Но вот как женщина будничная, мать-полька, с огромной склонностью к полноте (после родов к своим давним формам она не вернулась), Маргарета перестала быть предметом моих снов и вздохов. Кроме того, в Москве у меня имелось достаточно чудных девиц, чрезвычайно привлекательных красавиц, как оно случается только у русских девушек из хороших семейств, готовых по моему знаку одарить меня всем, что у них имелось. И не скажу, чтобы я им отказывал. Всех тех жен, дочерей и любовниц я брал как взятки от жаждущих протекции бояр, вылавливал их на европейский гламур и как противоядие от их мужчин: бородатых, вонючих и вечно пьяных, хотя в последнее время русский обычай начал несколько изменяться. Сегодня уже не помню ни лиц, ни фамилий всех тех Анастасий, Светлан, Катюш, но – что я и сказал одному исповеднику, чрезвычайно его этим расстроив – трудно мне жалеть эти свои проступки.

Тем временем, плодом визита Маргоси стала ее очередная беременность, в результате которой появилось маленькое чернобровое чудушко, которому я дал имя Беатриче, никому не объясняя, почему.