Волкодав — страница 308 из 445

Вот только, спрашивается, чего ради я туда так бегу?..

Всякий раз, когда Волкодаву доводилось некоторое время ночевать не абы где, а под дружеским кровом, у людей, которые располагали его к себе и сами, кажется, успевали за что-то его полюбить, он помимо воли начинал примериваться к этому дому, мысленно прикидывая: а смог бы я здесь жить? В смысле, не на месяц и не на два, – на всю жизнь задержаться? Каждый день выходить из этих дверей, видеть перед собой это поле и огород? С этими людьми глазами встречаться?..

Иногда он был уверен, что нет. Иногда ему казалось, что смог бы.

Ну а в Галираде беловодском? Чего ради я туда не чуя ног тороплюсь? Кому я там особо-то нужен?.. Уж прямо не обойдутся?..

То, что собственноручно выстроенная изба в Беловодье тоже никогда не станет для него домом, Волкодав понимал совершенно отчётливо. Да, там обрадуются ему. И он обрадуется, ступив на порог. Да, там ему всегда найдётся место под кровом и за столом. Но это – не ДОМ.

Дом… Как же ясно он видел его. Яблони в цвету, клонящие розовые ветви на тёплую дерновую крышу. Пушистый серый пёс, дремлющий на залитом предвечерним солнцем крыльце. Дорожка между кустами малины, утоптанная босыми ногами детей. И женщина, выходящая из дому на крыльцо. Эта женщина прекрасна, потому что любима. Она вытирает мокрые руки вышитым полотенцем и зовёт ужинать мужчину, колющего дрова…

Его женщина. Его дети. Где они? Где их искать?

Встретит он их на этом свете – или поймёт наконец, что взлелеял пустую мечту?..

Почти семь лет он тешился мыслью, что женщина будет облачена в красно-синюю понёву с узором, означающим, что она взяла мужа из рода Серого Пса. Но, когда возле веси Пятнистых Оленей выросла новая кузница и девушка-славница стала по вечерам относить мастеру ужин, – Волкодав понял, что и тут ошибался…

Незачем больше являться туда в пёсьем обличье, позволявшем ему отыскивать Оленюшку, где бы она ни была. Незачем и в человеческом облике приходить, как он собирался после возвращения в Беловодье. Чего ради зря беспокоить тех, кому ты не нужен?..

Но тогда – куда?

Или, может, я до того уже пропитался пылью дорожной, что вовсе утратил способность корни пускать? Так и буду странствовать неизвестно зачем, точно перекати-поле, ветром гонимое, пока где-нибудь в землю не лягу?..

Всякого человека время от времени посещают горькие мысли о бесполезности прожитой жизни и о тщете дальнейших усилий, и Волкодав не был исключением. И он давно понял: подобные думы – не от благих Богов, любящих Своих земных чад. Случается, светлые Боги ниспосылают и сомнения, и совестные зазрения – чтобы одумался человек и свернул с неправой дороги на правую. Бывает, неслухов Они и наказывают, но наказывают по-родительски, без жестокости, только вразумления ради. А вот так – зря уродовать душу, отнимая волю и силы? Нет. Не от Них это. Это нашёптывают холод и смерть, и грех человеку подолгу вслушиваться в их голоса. Не то можно додуматься до чего-нибудь вовсе уже непотребного. Вроде того, например, что всякий младенец, только-только родившись, тем самым уже начинает неостановимое движение к смерти, а значит, всё тщетно – и стремления, и свершения, и любовь…

Нет уж! Гнать следует подобные мысли, пока не дали они ядовитых ростков.

Надо исполнить то, что когда-то ещё себе положил. Побывать на Тилорновом островке. Достичь Беловодья…

А там посмотрим.

После мостика через Порубежную дорога пошла на подъём, и Волкодав прибавил шагу, усилием тела выжигая в себе все неподобные мысли. Вечером он устроит привал. И вытащит из мешка баснословную книгу. О чужом мире и приключениях тамошних Богов, чьи имена всё никак не укладывались у него в памяти.

Это тоже помогает гнать от себя ядоносные мысли…


На излёте ярильных ночей, когда наступает пора умеривать благое любострастие и возвращаться на обычные жизненные круги, молодые венны – а с ними и люди зрелые, но не избывшие в душе задора и озорства, – предаются бесчиниям.

Если лукавые игры девчонок и парней возле костров можно назвать отрицанием повседневных любовных обычаев, но таким отрицанием, которое на самом деле их подтверждает, – так и бесчиния суть временный отказ от всего, что в обычные дни направляет поведения человека. И, конечно, отказ этот совершается не затем, чтобы хоть немного отдохнуть от опостылевших установлений. Нет! Скорее ради того, чтобы доказать и себе самим, и всем, способным увидеть, – какая воцарится неразбериха, если праматеринские, прадедовские установления окажутся однажды отринуты. В самом деле, это что же получится, если венны, испокон веку не страдавшие от покраж, позабудут разницу между своим и чужим? Если, к примеру, усомнятся, где следует хранить кормилицу-соху: то ли в сарае, то ли на крыше избы?.. Да ещё и не своей, а соседской, потому что соседская показалась удобней?.. Если топоры начать складывать не где всегда, а в колодец? Если разобрать поленницу и заново воздвигнуть её на чьём-то крылечке, прямёхонько перед дверью?..

И, так-то хозяйствуя на соседском дворе, ты отчётливо знаешь: в это самое время кто-нибудь натягивает у тебя над порогом верёвку. Чтобы никто не остался обойдённым весёлыми неожиданностями поутру. Или тихо, но тщательно конопатит входную дверь дома. Или, подманив простоквашей прожорливого кота, скармливает ему вместе с угощением нечто такое, отчего смирный мышелов начинает метаться как угорелый и завывать, словно ему наступили на хвост, и вот тут-то самое время его запустить через дымовое отверстие в крыше большого общинного дома, чтобы он до утра радовал громкими песнями и полётами со стенки на стенку всех его обитателей. В том числе важную большуху, властную предводительницу рода, вольную – в обычное время – кого угодно хоть и за ухо взять…

Так поступают во всех веннских родах, и Зайцы каждую весну занимаются тем же.

Зайцы носят своё прозвание оттого, что когда-то давно их будущая праматерь, собирая грибы, забралась слишком далеко в чащу и оказалась на пути лесного пожара. И худо бы ей пришлось, не подоспей неизвестно откуда изрядный заяц-русак. Подскочил он к девушке – и повёл её прочь от беды, оглядываясь, останавливаясь и ожидая, пока она добежит. Повёл не туда, куда спасалось остальное зверьё, но она поверила. И открылось им малое озерко под защитой большой гранитной скалы, – десять таких пожаров пересидеть, волоса не опалив… А как отбушевал палючий огонь – тут-то заяц кинулся оземь, обернулся молодым статным мужчиной… С того пошёл род.

Все Зайчихи были от Богов благословлены многочадием, и потому селение Зайцев, раскинувшееся между обширными березняками и мелководной, но трудно застывавшей в морозы речкой по имени Крупец, было большим и богатым. Двое сирот, брат и сестра, вышли к нему как раз в середине ночи: кузнец Шаршава – и Оленюшка, которую он продолжал называть этим именем, хотя она больше вроде бы не имела на него права. «А что?! – убеждал Шаршава её и себя. – Меня ж вот щеглы не покинули, хотя я теперь как бы и не Щегол. И тебя ни один олень не отринет… что бы твоя матушка ни наговорила…»

Оленюшка только молча кивала. И покорно плелась за кузнецом, даже не очень спрашивая, куда ведёт. Нет, мать не прокляла её… хотя, кажется, лучше уж прокляла бы. Все знают, что такое проклятие. Особенно материнское. Справедливо наложенное, имеет оно великую и необоримую силу. Но, если так получилось, что ты сразу не упал и не умер, – превозмогай и борись! Ибо, значит, в самой проклявшей есть некий изъян и переченье Правде, священной для людей и Богов… Очень редко – но всё же такое случается…

…Только мать Барсучиха не стала проклинать нерадивую младшую дочь. Она совсем ничего не стала ей говорить. Тихо заплакала и поникла на плечо мужу, и тот повёл её домой, всего раз оглянувшись на детище: вот, мол, до чего мать довела… дура никчёмная! Глядя на родителей, потянулись домой и старшие мужатые сёстры. Не будет в этом году у Оленей весёлого и ярого праздника, а там, чего доброго, ещё огороды скудно родят… и всему виной – кто?

Ну как противостоять, как противоборствовать, когда самые дорогие от тебя уходят, заплакав? Как тут безо всякого проклятия не упасть наземь и не умереть просто от невозможности дальше жить – с этим?.. Оленюшка весьма смутно помнила, что было потом. Она, может, вправду свалилась бы замертво, или что над собой учинила, или глупостей натворила – век расхлёбывать, не расхлебаешь… спасибо Шаршаве. Кузнец обнял новую сестрёнку, пошёл с нею, ничего не соображающей, прочь: «Тут уж так… Или покориться надобно было, а не возмогли – всё, назад нету дороги, незачем и пытаться мосты обратно мостить…»

И только лесная родня – пятнистые олени вышли к бывшей родственнице, вышли там, где знакомая тропка превращалась уже в незнакомую, и долго провожали, и принюхивались, и тыкались ласковыми носами, не в силах уразуметь, что ж такое произошло и зачем убиваться и горевать, когда плывёт над миром столь радостная, ясная и тёплая ночь…

Сестрице Оленюшке долго было совсем безразлично, куда ведёт её братец Шаршава. Но даже от наихудшего горя нельзя без конца плакать, и постепенно она проморгалась от слёз, а проморгавшись, увидела: они с кузнецом держали путь к северо-востоку. Когда же в утренних сумерках Шаршава усадил её, изнемогшую от сердечной тоски, на полянке и стал разводить костерок, а на ветку над его головой опустился и зачирикал о чём-то щегол, названый братец как бы смущённо пояснил: «Заюшку проведать хочу… Поздорову ли она там – полтора года не виделись…»

Оленюшка только кивнула. Ибо сама не имела никакого понятия, куда им на самом деле теперь следовало податься. Оба они с Шаршавой, как явствовало, очень хорошо знали, чего НЕ ХОТЯТ. Это было просто. А вот чего они ХОТЕЛИ? Куда собирались пойти, где дневать-ночевать, как всей жизнью своей дальнейшей распорядиться?..

И не получится ли, что грядущие тяготы перевесят нынешний сердечный порыв, и по прошествии времени начнут они оба друг дружку горько винить: «…И зачем только понадобилось выходить из родительской воли!.. жили б нынче, как все добрые люди, под своим кровом, при святом очажном огне… экое дело, муж-жена не тот, о ком по молодости, по глупости возмечталось!.. хуже беда на свете бывает – к примеру, так-то вот одиночество безродное мыкать…»