Волкодав — страница 316 из 445

Из нездешних владений,

И возник перед ним на тропе!

Перед смертью-старухой

Я не ползал на брюхе,

Не скулил, не просился назад.

Под напором свирепым

Просто лопнули цепи —

«Поспеши, мой хозяин и брат!»

Изумлён нашей встречей,

Он пошёл, не переча,

Доверяя любимому псу,

По тропе безымянной

Прочь от тех окаянных,

Затаившихся в тёмном лесу.

И до самого дома

По дороге знакомой

Мы дошли, точно в прежние дни.

Как бывало – бок о бок…

Лишь следы по сугробам

На двоих оставались одни.

7. Не покидай меня

Оленюшка чувствовала себя никому больше не нужной. Странное и печальное было это ощущение. Совсем недавно жила ведь себе дома и была всеми любима… надежда большого дружного рода, его гордость и продолжение. «Променяла!» – на прощание сказала ей мать. Сказала без гнева, без озлобления, просто с горечью, но была эта горечь хуже крика и ругани. Так она могла бы приговорить, выкидывая вещь, задорого купленную на торгу, с любовью принесённую в дом… и тут-то оказавшуюся порченой, ущербной, ни к чему не пригодной. Вот и дочь враз ощутила себя негодной, неблагодарной, бездельной… посрамлением и предательницей родного дома, где за неё каждый рад был жизнь положить… Чем, спрашивается, отплатила?

Теперь они с Шаршавой жили у Зайцев, и здесь с ними все были ласковы, но… могло ли тепло здешней печи сравниться с домашним? Здесь даже в хлеб добавляли иные травы, чем дома, и душевная боль окрашивала непривычный вкус горечью. Одним из самых страшных веннских проклятий было пожелание всю жизнь есть хлеб, не матерью испечённый…

Оттого Оленюшка почти каждую ночь просыпалась от ужаса. Во сне она получала известия о кончине родителей. И о том, что перед смертью, прощаясь с белым светом, сторонами Земли и иным прижизненным окружением, они называли по именам всех своих детей… кроме неё. Или вовсе обращали к блудной дочери слово обвинения и упрёка. А горестную весть Оленюшке приносил не родич, даже не свойственник, – захожий незнакомый человек. И рассказывал, не ведая, с кем говорит, да ещё и присовокуплял к родительскому обвинению своё. И Оленюшка, выслушивая, не смела объявить о себе, будто от этого что-нибудь могло измениться…

…И просыпалась, как бывает всегда, когда привидевшееся становится невыносимым. Вот только облегчённо перевести дух – «Ох же ты, хвала Старому оленю, это было не наяву!..» – не получалось. Потому что в подобных снах отражается правда, великая и страшная правда, которую человек, бодрствуя, далеко не всегда решается допустить в своё сознание и напрямую осмыслить.

И – вроде бы удивительно, а вдуматься, так и не очень! – в этих Оленюшкиных снах никогда не появлялся Шаршава. И правда, а что ему появляться? Свои дни он проводил в кузнице, что-то показывая кузнецам Зайцев и сам у них чему-то учась. А вечерами… вечерами для него никто не существовал, кроме милой Заюшки и двух маленьких девочек, которых люди понемногу уже привыкали называть Щегловнами. На что ему ещё и названая сестра? Верно, в жуткую ночь ухода из дому он очень поддержал её и утешил. Но что значит одна ночь, пускай даже такая, когда впереди целая жизнь, да и позади кое-что осталось?

«Ладно, – с горечью думала Оленюшка. – У Зайцев ведь нам не век вековать. Станем уходить – тут-то понадоблюсь…»

Их с Шаршавой, ясное дело, никто не гнал за порог, да и, надобно полагать, не погонит. Но столь же ясно было и то, что навсегда они в гостеприимном роду не останутся. Не будут Зайцы бесконечно привечать у себя двоих отступивших от родительской воли, два позорища некогда славных семей. Иначе получится, будто для них тоже мало что значат установления пращуров. И кто ж тогда придёт бус просить у их дочерей? Кто примет в женихи парней из подобного рода?.. Какая вообще им может быть вера?..

Должно быть, оттого Оленюшке всё никак не удавалось войти в круг хозяйственной жизни. Нет, её не отталкивали, не обижали недоверием. Просто она всё время чувствовала, что она здесь не своя. Гостья – и только. А значит, не ей месить тесто, не ей готовить еду и мыть горшки с мисами, не ей шить, ткать, вязать, доить коров, кормить поросят…

Оленюшке, отроду не приученной сидеть сложа ручки, вынужденное безделье было едва ли не тяжелее всего. Как она завидовала Шаршаве, которого местный кузнец с радостью допустил к себе в кузню! И почему мужчины так легко забывали друг ради друга какие угодно обычаи – чего в женском кругу отродясь не водилось и вряд ли когда-нибудь поведётся?..

В конце концов, отчаявшись, Оленюшка набрала никому не нужных верёвочных обрезков, оставшихся от починки рыболовных снастей, ушла на берег говорливого Крупца и уселась под берёзами плести сеточки. Может, сгодятся кому хоть лещей в коптильне развешивать!

Здесь, возле речки, в надвигавшихся сумерках жужжали немилосердные комары, и девушка затеплила дымный маленький костерок – отгонять кровососов. Пёс, увязавшийся за нею из деревни, погулял туда и сюда в рощице, на всякий случай оставляя друзьям и соперникам свои метки, потом подошёл к Оленюшке и улёгся поблизости. Его толстую, плотную шубу комары прокусить не могли и садились только на морду. Время от времени кобель неторопливо смахивал их лапой.

Сплести сеточку – нехитрое дело… Самых простых способов Оленюшка навскидку знала не менее дюжины. Это если вязать только очень немудрёные узлы. А ведь есть и позаковыристее, такие, что разнесчастная вроде бы сеточка для копчения превращается в узорное кружево, в котором, оказывается, вроде бы уже и не грех поднести вкусную рыбину или гуся большухе соседнего рода. Насколько Оленюшка успела заметить в кладовках, у Зайцев, славившихся плетением корзин, красиво связанных сеточек вроде бы не водилось. Что ж! Чего доброго, может, понравится кому изделие её рук, захотят ещё наделать таких. А может, наоборот, дождутся ухода задержавшихся гостей и всё выкинут потихоньку, чтобы случайно не задержалось под добрым кровом их с Шаршавой злосчастье…

Оленюшка затянула последний узелок, довершавший череду ровных верёвочных шестиугольников. «Ну как есть выкинут. Никому-то не нужна…» – и сердито зажмурилась, ткнувшись носом в рукав и чувствуя, как впитываются в полотно слёзы. В полотно, совсем недавно матерью сотканное. С любовью сотканное, доченьке-невесте на добро и удачу…

А когда Оленюшка подняла голову, в двух шагах от неё, уютно подобрав ноги, сидела на тёплом пригорке незнакомая женщина. Красивая женщина в уборе замужества… красивая и совсем молодая, моложе матери Оленюшки. Такая, что её старшим детям могло теперь быть лет десять-двенадцать. Она молча смотрела на Оленюшку и слегка улыбалась ей, словно родственнице или милой подруге, очень любимой, но давно не виденной. И сама она казалась Оленюшке смутно знакомой… Так знакомой, словно встречала она когда-то не её, но её брата родного, очень похожего. Брата… Или сына, к примеру… Вот тут Оленюшка приросла к месту и почувствовала, как волосы на затылке начал приподнимать ледяной сквознячок.

Почему ей подумалось о сыне?

Что-то неправильно! Что-то не так! Что именно, она ещё как следует не понимала, но во рту пересохло, и язык вовсе не поворачивался произнести вежливое приветствие. Женщина была из веннов, но не Зайчихой. На её понёве чередовались зелёные и чёрные клетки, а знаки рода… Оленюшка присмотрелась к праздничной прошве понёвы, разукрашенной алым и белым узором, торопясь увидеть нужные приметы и должным образом приветствовать женщину, пока та не укорила её за невежливость…

И до неё сразу дошло, что же было неправильно.

И, как водится, странность, которую она только что не в силах была истолковать, обрела сразу несколько объяснений. Во-первых, совершенно не встревожился пёс, – а Оленюшка уже убеждалась, каким он был сторожем. Во-вторых, женщина сидела в свежей молодой травке, но зелёные стебельки кругом неё не были примяты, не хранили неизбежных следов, и что-то уже подсказывало, – когда она встанет и удалится, понять, где сидела, будет нельзя. А в-третьих… Оленюшкин костерок, куда она нарочно положила травы и гнилушек, в бледных весенних сумерках почти не давал света, больше дымил, но язычки пламени всё-таки прорывались… и вот женщина чуть повернула голову, и огонь на миг отразился в её глазах, заставив их вспыхнуть двумя озерками бирюзы.

Не как у человека…

…А как у…

И всё встало на место. И пропал страх. И сделалось ясно, отчего женщина казалась смутно знакомой. Оленюшка торопливо поднялась на ноги и низко, рукою коснувшись земли, поклонилась неожиданной гостье:

– Здрава буди… государыня свекровушка. – В самый первый раз она выговорила заветное слово, и выговорилось оно удивительно легко, радостно и свободно, так, что Оленюшка даже улыбнулась. – Прости бестолковую, что не сразу узнала тебя.

Женщина тоже улыбнулась и ответила ласково:

– И ты, дитятко, невестушка, здравствуй. Что, несладко тебе?

Оленюшка опустила было глаза, разом стыдясь и отчаянно желая всё поведать про свои горести, но тут же вновь вскинула взгляд, опасаясь, как бы чудесная пришелица не растаяла в жемчужной пелене, кутавшей речной берег. Да и что ей рассказывать? Сама всё знает, поди. И вместо жалоб Оленюшка с лихой отчаянностью махнула рукой:

– Да я-то что… Сделай милость, государыня, про него расскажи!

Но её собеседница лишь едва заметно кивнула – потом, мол, погоди – и спросила ещё:

– Знаю, несладко… Домой не хочешь ли? Назад? Чтобы всё сталось, как прежде?

Её глаза, только что сверкнувшие звериными огоньками, вновь были совсем человеческими. Мудрыми, печальными и… всемогущими.

У Оленюшки даже голова закружилась. Как прежде!.. Объятия матери… родное тепло… дом! Что-то уверенно подсказывало ей – «государыне свекровушке» дана была власть заставить её судьбу заново изменить русло. Зря ли сумерки словно бы не касались её – одежда и тело явственно хранили отсвет нездешнего солнца, кутавшего женщину едва заметным, мягким сиянием.