Вольная натаска — страница 39 из 47

а, с привычной регулярностью массируя пальцами вокруг глаз, разглаживая морщинки, питая кожу пахучим и целебным жиром. Какая уж тут река!

Но для Бугоркова, который поспешая шел рядом с Верочкой, это был ее родной запах — этим или же почти этим запахом были пропитаны до сих пор хранимые театральные и концертные билеты, с этим запахом приходили ему на память ее комнатка, ее пальцы, ее волнение, когда запах этот слышался явственнее, ее усталость — с этим запахом он вспоминал и как пахли ее губы…

Совершенно обессиленный, он доплелся до пляжа, заметил боязливо озирающийся взгляд Верочки, увидел ее платье и босоножки в кустах… И странное дело! Усталость так разрушающе действовала на него, так безвольно подламывались ноги, что и купанье не помогло, не освежило. Ему казалось, что прошла вечность с тех пор, как он увидел Верочку, он даже почувствовал, что ему очень хочется, чтобы она поскорее ушла…

— Я тебя провожу, — сказал он, сопротивляясь этому неожиданному чувству.

— Ни в коем случае.

— Но ведь… это… Верочка, а как же? Я очень бы хотел… На полпути я уйду… ты одна придешь домой…

— Я сегодня, наверное, сгорела. Плечи горят, — ответила она, вдевая мокрые, облепленные песком ноги в босоножки.

— Давай я подержу тебя за руку, ты помоешь ноги, а то ведь натрешь…

— А! Чепуха! По дороге обсыплется. Я опаздываю, обещала к часу прийти…

— Боишься мужа?

Она хотела сказать, что муж в Москве, что ему не дают отпуск, но промолчала, нахмурившись.

— Прости, пожалуйста… Верочка, а придешь ли ты завтра? Я буду ждать. Если сочтешь нужным не говорить обо мне своим, не говори… Даже лучше, если не скажешь… А если у тебя будет время и охота, приходи сюда, ладно? Если, конечно, ты придешь с мужем, я даже и… вообще… ты можешь быть спокойна.

— А что мне беспокоиться?

— Нет, конечно, но я просто так, на всякий случай… Глупость, конечно… Но придешь ли ты?

— Если приду, то опять в это время… Мама часика на три отпускает, не больше… Я только четвертый день как приехала, а муж в Москве на работе, — сказала она машинально, забыв, что только что скрыла это от Бугоркова. — Конечно, одной в незнакомом месте… Там я все знаю, а тут, конечно, красота удивительная… В общем, не знаю, если приду, то опять так же, часов… часов… — Она нахмурилась, словно ей доставляла величайшую неприятность эта необходимость называть время, какая-то брезгливая гримаса появилась на ее лице. — Ну не знаю… ну часов в десять, одиннадцать. Какая разница! Но слушай, а вода в родничке — чудо! Такую воду в Москве продавать можно. Я думаю, о чем-то я все! Вроде что-то забыла сделать, а это я воду забыла выключить! — Она громко рассмеялась. — Ну там, на родничке, льется и льется… Ушли, а она льется! Жалко. А потом — привычка кран закрывать… Ладно, пока.

И в этом оживлении, душевном каком-то подъеме, взяв, под мышку свернутое платье и белье, она тяжело побежала прочь по песку, позвякивая жестяными пряжечками на босоножках, оставляя за собой остродонные лунки обсыпающихся следов…

Ни она, ни Бугорков не слышали, как две женщины на одеяле, провожавшие Верочку Воркуеву взглядами, лениво перебросились меж собой:

— Надо же, хворь какая! Глядеть страшно.

— Куда-то с мужиком ходила…

— Куда, куда! Куда надо, туда и ходила. Ишь, побежала, костями загремела. Страшна-то, страшна-то, господи. Небось думает — красавица.

И обе они, упитанные, сильные, толстые и разомлевшие, как в бане, посмеялись так же лениво и равнодушно, как лежали, как смотрели на реку, на бесформенные свои ноги и на все, что их окружало.

А Бугорков, оставшись один, с разбегу влетел в воду, как недавно это сделала Верочка, так же плюхнулся и поплыл к коряге, но река снесла его, и он, вцепившись ногами в текучее, песчаное дно, уже по грудь в воде, пошел навстречу течению, помогая себе руками, как веслами. Вода была так ласкова, так упруго и нежно напирала она на грудь, так тяжело было преодолевать этот напор, что, когда Бугорков уцепился руками за корягу, он почувствовал себя парящим между небом и землей…

Село Воздвиженское стало с того дня для Бугоркова целым государством, о котором он думал то как завоеватель, то как слабосильный, немощный сосед с разбитой наголову армией. То он победителем входил в это покорное ему царство, то постыдно бежал и скрывался, делая заячьи сметки, запутывая следы, и снова ждал своего часа, тайно надеясь на реванш.

Когда Верочка Воркуева долго не приходила на пляж, он, разжигая в себе боевой дух, шел в Воздвиженское, но как только церковь и крыши села показывались из-за деревьев, дух его слабел, и он возвращался бесславно назад.

Он даже в магазин теперь боялся ходить и отказывался под любым предлогом, когда Клавдия Васильевна или одна из гостящих в Лужках теток просили его услужить им в хозяйстве. Лишь однажды, перед днем рождения Клавдии Васильевны, который Бугорковы, заскучав от будней, решили торжественно отметить, он отправился за вином, натерпевшись страха в кислом духе сельпо, слабея при одной лишь мысли, что каждую минуту в магазин может войти Анастасия Сергеевна или же Верочка с мужем.

Спасением была, конечно, река! Особенно если он обнаруживал на песчаном берегу Верочку Воркуеву, приходившую всегда неожиданно, всегда являвшуюся ему уже в купальнике, уже как бы ожидающей его, но в то же время и с выражением приятного удивления на лице: «Как?! И ты, оказывается, тут? Очень мило!»

Она собирала свои волосы в незаплетенную, перехваченную бархоткой пушистую косу, очень внимательна была к себе, к каждому своему движению, день ото дня все более оживляясь, как яркая бронзовка, согретая солнцем, летающая и кружащаяся над цветущим шиповником, копошащаяся в розовых лепестках…

Кожа на плечах у нее шелушилась пепельно-тонкими кружевами. Она накидывала на плечи шелковый платок, завязывая его узелком на груди, и, не сговариваясь с Бугорковым, шла к роднику, зная, что он идет рядом, но словно бы и не замечая его.

Она хорошела с каждым днем, набиралась сил и надежд на полное выздоровление сына, рассказывала без умолку об Олежке, а Бугорков с обожанием слушал ее.

— Ты знаешь, о чем я все время хочу тебя спросить? — сказал он ей однажды. — Ты мне скажи, только честно! Ты и в самом деле идешь сейчас, вот здесь, рядом со мной, идешь по берегу, существуешь? Или мне это только кажется? Я никак не могу поверить, привыкнуть! Честное слово! Мне все время хочется дотронуться до тебя, прикоснуться кончиком пальца. Можно?

А она в ответ спросила у него с игривой усмешкой, с незнакомым доселе жеманством:

— Ну а как ты сам-то живешь? Расскажи о себе.

— Я очень хорошо живу, — ответил Бугорков, хотя и почувствовал, что она не такого ответа ждала от него, спрашивая о чем-то более важном и существенном, о какой-то запредельной, неизъяснимой жизни его духа. Казалось, она спрашивала: «Скажи мне, ты, Значит, до сих пор меня любишь, да?»

Но Бугорков и представить себе не мог свой ответ на этот смутно звучащий, кажущийся ему вопрос, он даже не складывался в его сознании — это было действительно за пределами его возможностей — ответить, или, вернее, просто сказать ей обо всем, что он чувствовал, находясь рядом с ней. Он оскорбить боялся своими чувствами Верочку Воркуеву, живущую только сыном, говорящую, мечтающую только о сыне, оживающую вместе с сыном, которая и его-то обласкала своим вниманием только лишь потому, что он был восхищенным ее слушателем, был живым существом того внешнего мира, для которого она выхаживала сына и перед которым как бы держала теперь ответ за него и за себя. Она как бы говорила всякий раз с восторженным умилением в сердце: «Вот видите, люди, я родила вам сына, а он заболел у меня, но я все сделала для того, чтобы он остался с вами в этой удивительной жизни. Я буквально все сделала для этого! Поверьте мне — все! Теперь я буду очень стараться, что-бы мой сын понравился вам. Примите же его с миром».

Что-то молитвенное, какая-то истовость слышалась в ее голосе, когда она рассказывала о сыне, словно бы она к небесам обращалась с заклинанием: «Да приидет Сын человеческий во славе своей!» И глаза ее восторженно сияли при этом.

Он не узнавал Верочку Воркуеву в эти минуты, разум его затуманивался, воля расслаблялась, и он способен был лишь из тайного своего далека любоваться ею…

Отвечал, как школьник, на ее вопросы, рассказывая о работе, объясняя ей, что такое «паук», «фонарь» или «циклон». Если же она не совсем ясно понимала, он чертил на песке прутиком схему коллектора трубопроводов.

— Вообще-то я сам против этих «скорофонов», — говорил он с улыбкой. — Я за строгую техническую терминологию, но, черт побери, привыкаешь… Русский язык никак не хочет мириться с громоздкостью: «приточный насадок»! Что за приточный насадок? «Фонарь».! Или, например, циклон-промыватель конструкции института СИОТ, что означает — санитария и охрана труда. А их попросту «сиотами» зовут или «циклонами». Ну, циклон — это правильно. А вот «паук», или «фонарь», или, например, «свищ». Я против этого, хотя и привык сам… Ну почему «свищ»? Протертость в трубопроводе, дырка… Так нет же, все зовут «свищом». Тебе интересно это? — спрашивал он с сомнением.

На что Верочка Воркуева поспешно и убежденно отвечала:

— Очень! Я ведь редактор, мне это может пригодиться в работе. Но ты расскажи лучше о себе. Как ты живешь-то? — возвращалась она к своему вопросу.

А он опять слышал: «Скажи мне, ты до сих. пор еще любишь меня, да?»

Никогда, ни до ни после этой вневременной, жизни в Лужках, Бугорков не испытывал такой душевной напряженности, никогда раньше не приходила к нему мысль о том, что он мог бы тут прожить бесконечно долго, не так, конечно, праздно, как он жил теперь, а зашщаясь каким-то простым и ясным от начала и до конца трудом на своей земле, лишь бы рядом с ним была Верочка Воркуева. Никогда прежде не думал он об этой земле так, как думал теперь, сердцем понимая, что это его земля, его река, что он не гостит тут «дачником», а живет на. родной своей земле, завещанной ему прародителями.