Нужно сказать, что хотя тиражи самиздата, конечно, не могут сравниться с тиражами официальной литературы, издаваемой многочисленными советскими издательствами, это свидетельствует вовсе не о малой распространенности или малой популярности самиздата и о большей популярности официальной литературы, а лишь о техническом превосходстве государственной издательской машины над свободным и подпольным книгоиздательством. Что же касается популярности и читаемости, то дело обстоит как раз наоборот: одна машинописная копия или фотокопия самиздатовской книги прочитывается десятками, а иногда и сотнями людей, переходит из рук в руки, зачитывается до дыр. Часто такую самиздатовскую книгу удается получить лишь на один день или на одну ночь, потому что десятки других желающих ждут ее, и тогда тот, кому посчастливилось ее заполучить, вместе со всем своим семейством усаживается читать всю ночь напролет, читают, передавая друг другу по очереди драгоценные листочки. А многие советские книги, изданные многотысячными тиражами, годами пылятся на полках книжных магазинов и затем отправляются в макулатуру.
Духовное пробуждение русского общества и идейные и художественные поиски, находящие свое отражение в самиздате, – явление сложное, пестрое, разноплановое, и западные наблюдатели, желающие понять его, сталкиваются с большими трудностями. Его невозможно понять со стороны, не проникнувшись его духом, не живя жизнью сегодняшнего русского общества, ибо жизнь эта подспудна. Она скрыта от постороннего наблюдателя. Без легальных и общедоступных путей выражения она остается для постороннего наблюдателя загадкой или воспринимается им искаженно, поскольку услышанными оказываются чаще не те, кто серьезнее и глубже, а те, кто безрассуднее и смелее, не те, кто погружены в тихое творческое созидание, а те, кто суетятся в поисках популярности (правда, часто платя за эту популярность арестом, каторгой, страданиями).
В еще более глубокие заблуждения при оценке сегодняшней русской литературы впадают те, кто принимают за подлинную критику режима появляющиеся в официальной печати не совсем ортодоксальные произведения. В работах этих исследователей, посвященных советской литературе, можно найти глубокомысленные исследования сочинений Е. Евтушенко,
A. Вознесенского, В. Аксенова или В. Розова, которых в России никто не читает всерьез. Только человек, не живший в сегодняшней России, в атмосфере советского общества, может сказать, что в повестях В. Аксенова находят свое «искреннее и честное выражение чаяния и сомнения советской молодежи»[7] и что
B. Аксенов «дает нам свежие, чарующие образы современных советских молодых людей»[8], или что роман Ю. Бондарева «Тишина» является «значительным произведением, ставящим себе цель вскрыть страшные язвы сталинского периода» и «довольно убедительно обнажающим советскую действительность»[9].
Фальшивые, боязливо обходящие стороной самые серьезные проблемы, надуманные, неискренние книги Аксеновых[10] и Бондаревых с их полуправдой вызывают у сегодняшнего русского интеллигента гораздо большее отвращение, нежели откровенно лживые книги Софроновых и Кочетовых. Западных исследователей сбивает с толку критика, с которой обрушиваются в советской прессе на книги Аксенова или Евтушенко «догматики». Но «догматики» недовольны этими книгами потому, что их так же, как и мыслящую интеллигенцию, но только в другом смысле, не устраивает полуправда. Даже та половинка правды, которая есть в этих книгах, им неприятна. В результате эти писатели оказываются между двух огней, и Евтушенко в своих метаниях справа налево начинает походить на шута: его телеграммы протеста советскому правительству по поводу репрессий против писателей (отправленные с крымского курорта в перерыве между двумя попойками) вызывают в Москве лишь смех, а появляющиеся после этого вдруг в советской прессе его верноподданнические стихи никого не удивляют. Так же как никого не удивляет, что после романа «Тишина» («вскрывающего язвы сталинского периода») Ю. Бондарев начинает делать откровенно просталинские кинофильмы.
Стремясь объяснить нынешнее духовное брожение в понятных им терминах, западные наблюдатели придумывают схемы, соответствующие их собственным установкам. Левые объявляют советских оппозиционеров «правыми», врагами социализма и прогресса, не понимая того, что слова «левое» и «правое» меняют свой смысл при перемене угла зрения. Крайние левые, напротив, объявляют русское культурное возрождение возрождением подлинного марксизма, называют диссидентов борцами за настоящий социализм[11], и в этом мнении парадоксальным образом сходятся с крайне правыми или с людьми, которые, во всяком случае, никак не сочувствуют советской власти[12].
Но если столь затруднительна даже политическая характеристика советского движения протеста, то насколько труднее определить в западных понятиях идейные, духовные процессы, совершающиеся в недрах русского общества. Определенная часть русской интеллигенции («неославянофилы») даже намеренно отказывается мыслить в понятиях Запада, считая, что западные теории – марксизм и социализм – принесли слишком много зла нашей стране. Сегодняшняя подпольная литература очень точно отражает настроения русских людей, их сегодняшний образ мышления, в отличие от официальной советской литературы, которая вся построена на условностях и искусственно насаждаемых властью безжизненных шаблонах.
II. «Доктор Живаго»
«Доктор Живаго» Б. Пастернака — более чем книга. Это историческое событие. После долгих десятилетий молчания, когда русская литература фактически прекратила свое существование и сводилась лишь к скучным, казенным иллюстрациям партийных резолюций, вдруг раздался смелый и сильный голос живой России. Высокий интеллектуальный уровень, напряженный духовный поиск, темы и проблемы, характерные для великой русской литературы прошлого, выразительная сила слова – всё было неожиданным в этой книге, восстановившей порвавшуюся связь времен и поколений, перекинувшей мост через пропасть духовной пустоты и одичания от старой русской культуры к новой, возрождающейся и нарождающейся. Кажется невероятным, что в одной книге и в одной человеческой жизни совмещены столь разные и столь непохожие миры: старая Россия, старая Москва просторных интеллигентских домов с их хлебосольством, размахом, широтой, крепким здоровым бытом, основанным на веками освященных традициях, святочная Москва с дурачащимися ряжеными, елками, колокольным звоном, сердечностью в отношениях между людьми – и нынешняя советская Россия с «жилплощадью» («теперь это называется жилой площадью»[13]), трудовыми книжками, очередями в магазинах, проработками на собраниях и резолюциями, подозрительностью и страхом, жизнь с совсем иными масштабами и формами человеческого общежития. Пастернак, воспитанный и созревший еще в дореволюционную эпоху, представитель старой русской интеллигенции, большая и лучшая часть которой погибла в лагерях, затерялась в ссылках и эмиграции, оставил молодым, тогда еще только пробуждавшимся и едва начавшим осмысливать происходящее, свое завещание – «Доктор Живаго», плод зрелого опыта, долгого труда (первые наброски романа сделаны еще в 30-е годы) и многолетнего молчаливого (поневоле молчаливого) размышления. О «Докторе Живаго» написано много[14], и в этом нескладном хоре противоречивых голосов теряется главное: смысл романа, столь очевидный нам, русским, прожившим всю жизнь в советской России, и обусловленная им особенность формы этой необычной книги, которую невозможно верно оценить, оставаясь в кругу таких понятий, как традиционный роман, современный роман, антироман и т. п., и к пониманию которой скорее можно приблизиться, воспринимая ее, например, как Эудженио Монтале, назвавший «Доктора Живаго» «большой поэмой, со всех сторон открытой и дающей простор даже для символического истолкования»[15].
Смысл книги Пастернака можно понять лишь в контексте советской литературы и советской жизни, ибо вся она есть отталкивание от ценностей (или псевдоценностей), утверждаемых советской литературой и навязываемых человеку советской жизнью, вся она – протест, крик, боль. Когда мы читаем в «Докторе Живаго» рассказ о том, как ни в чем не повинных людей, первых встречных, хватают на улице и под конвоем отправляют в трудовую армию на принудительные работы (стр. 257–258), мы воспринимаем это как противовес схематизированному, плоскому, трафаретному изображению в советской литературе революционных лет как героической борьбы восставших народных масс с подлыми и жестокими эксплуататорами. Когда мы читаем о том, что Красная Армия расстреливает из пушек непокорные советской власти деревни (стр. 265); что советская власть берет заложниками женщин и стариков и безжалостно убивает их (стр. 523); что гражданская война превратила страну в пустыню, где «путник при виде путника сворачивал в сторону, встречный убивал встречного, чтобы не быть убитым», где «появились… случаи людоедства», где «человеческие законы цивилизации кончились» и «человеку снились доисторические сны пещерного века» (стр. 439); или что «изуверства белых и красных соперничали по жестокости, попеременно возрастая одно в ответ на другое, точно их перемножали. От крови тошнило, она подступала к горлу и бросалась в голову, ею заплывали глаза» (стр. 433), – всё это разрушает условное представление о революции, в течение десятилетий упорно насаждавшееся советской литературой, – в годы, когда даже такая книга, как «Конармия» Бабеля, сжигалась в печах Лубянки. Приходится только удивляться тому, что правдивое изображение революции Пастернаком шокировало многих на Западе, тогда как фальшивые и сусальные картинки советской литературы воспринимались спокойно, как нечто само собой разумеющееся. Пастернака укоряли как человека, устремленного в прошлое, восстающего против героической морали активных преобразователей мира, а между тем такое, как у Пастернака, изображение революции не есть нечто новое, подобный взгляд можно встретить и у рафинированного француза А. Франса («Боги жаждут»)