Вольная русская литература — страница 28 из 108

Иван Григорьевич едет на юг, селится в небольшом городке и устраивается работать слесарем в инвалидную артель, занимающуюся производством замков и пайкой посуды. Он сближается с Анной Сергеевной, хозяйкой, у которой он снимает комнату. Сближение этих двух немолодых уже и много выстрадавших людей, с нежностью и состраданием относящихся друг к другу, к сожалению, не выписано с той тщательностью, какой оно заслуживало бы, а, можно сказать, лишь бегло намечено (вероятно, в силу тех причин, о которых говорилось выше).

В городке, где поселился Иван Григорьевич, царит коррупция, взяточничество, казнокрадство. Рабочие, получающие зарплату, на которую невозможно прокормить семью, вынуждены по ночам дома заниматься нелегально кустарным ремеслом и торговать своей продукцией на черном рынке, за что их преследуют. Всё это наводит Ивана Григорьевича на мысль, что свобода – это не только свобода слова, печати и совести, как он думал в молодости, та свобода, за которую он боролся и пострадал. «Свобода – она вся жизнь, всех людей, она вот: имеешь право сеять, что хочешь, шить ботинки, пальто, печь хлеб, который посеял, хочешь, продавай его и не продавай; и слесарь, и сталевар, и художник живи и работай, как хочешь, а не как велят тебе».

Со страниц романа не сходит всё время лагерная тема – упоминания о лагерных порядках, воспоминания. Замечателен рассказ о судьбе Маши Любимовой, отправленной в концлагерь «за недонесение на мужа». Тяжелая, непосильная для женщины работа, голод, насильничанье надзирателя и, наконец, «освобождение» (Машу выносят из лагеря в гробу, мертвой, после того, как она, утратив всякую надежду, потеряла способность сопротивляться) – всё это описано с такой болью, с такой пронзительной жалостью, что кажущееся поначалу назойливым авторское присутствие, наконец, становится понятным, простительным и убеждает, как искренний, рвущийся из груди крик ужаса и сострадания.

Самое сильное место романа – рассказ Анны Сергеевны о страшном голоде 1930 года, вызванном насильственной коллективизацией. Это потрясающее и пока что единственное в русской литературе описание последствий «раскулачивания». После того как «кулаки», то есть наиболее трудолюбивые и знающие мужики, были уничтожены или сосланы (сверху спускался план – цифра на район, определявшая количество «кулаков», подлежащих ликвидации), рассказывает Анна Сергеевна, урожай резко пал, а государство требовало поставок хлеба, отобрали даже семенной фонд, в деревне начался голод. Люди ели мышей, крыс, гадюк, воробьев, муравьев, земляных червей, подошвы, траву, корни. Появились случаи людоедства, обезумевшие люди варили мертвых, убивали и съедали собственных детей. «Я одну женщину видела, в райцентр ее привезли под конвоем – лицо человечье, а глаза волчьи». Вокруг городов поставили заставы, чтоб голодные крестьяне не могли пробраться в города. Но кое-кому удавалось пробраться, по улицам ползали на четвереньках голодающие и умирали на тротуаре. Болели и умирали дети. «Головы, как ядра тяжелые, шеи тонкие, как у аистов. <…> А лицо у детей старенькое, замученное, словно младенцы семьдесят лет на свете уже прожили, а к весне уже не лица стали: то птичья головка с клювиком, то лягушачья мордочка – губы тонкие, широкие, третий, как пескарик – рот открыт. Не человеческие лица. А глаза, Господи! Товарищ Сталин, Боже мой, видел ли ты эти глаза?» А советская пропаганда продолжала рассказывать Западу о счастливой жизни в советской стране, говорила, что крестьянские дети едят куриный суп и рисовые котлеты. «Убивают, значит, натихоря миллионы людей и весь свет обманывают! Куриный суп, пишут! Котлеты! А тут червей всех съели», – негодует Анна Сергеевна.

Обдумывая бессонными ночами страшный опыт своей страдальческой жизни, Иван Григорьевич формулирует некоторые общие выводы, эта заключительная историософская часть романа представляет большой интерес, особенно если на нее взглянуть в исторической перспективе.

Когда Гроссман писал свой роман (1955–1963 гг.), большая часть советской интеллигенции еще пыталась осмыслить сталинизм как самостоятельное явление, как особый период, связанный с личностью Сталина, отрывая его от предшествовавшего ленинского периода. Интеллигенция осуждала Сталина, но еще пыталась спасти Ленина. Именно против этого и выступает Гроссман: последние главы романа посвящены развенчанию Ленина.

Гроссман без обиняков объявляет Ленина диктатором, душителем свободы, задушившим всю некоммунистическую прессу, «ликвидировавшим все революционные партии, кроме одной, казавшейся ему самой революционной, ликвидировавшим Учредительное собрание, представительствовавшее от всех классов и партии послереволюционной России». Дело здесь, разумеется, не в характере Ленина, ненависть и нетерпимость были свойственны в той или иной мере всем революционерам. Но это были не их личные черты, не черты их характера, а черты, глубоко коренящиеся в самой природе революционного насилия, черты, присущие, если можно так сказать, самой психологии революции. «Сердца этих людей, заливших землю большой кровью, так много и страстно ненавидевших, были детски беззлобны, это были сердца фанатиков, быть может, безумцев. Они ненавидели ради любви». Но диалектика ненависти-любви, свободы-нетерпимости привела к тому, что то, что казалось главным – цель, идеальное общество – оказалось вдруг поглощенным второстепенным – насильственными средствами, бесчеловечной нетерпимостью на пути следования к идеалу.

«Государство, казавшееся средством, оказалось целью. Люди, создавшие это государство, думали, что оно средство осуществления их идеалов. А оказалось, что их мечты, идеалы были средством великого грозного государства. Государство из слуги обратилось в угрюмого самодержца». И великие сталинские стройки коммунизма, на которых легли костьми миллионы заключенных, оказались нужными не людям, не народу, а страшному молоху-государству. И здесь, повторяя (быть может, невольно) известный тезис Ключевского о том, что прогресс – понятие вовсе не однозначное, что прогресс государственный, промышленный рост, рост мощи государства может сопровождаться регрессом, ухудшением условий человеческого существования, упадком свободы («государство пухло, народ хирел»), и утверждая, что «нации и государства могут развиваться во имя силы и вопреки свободе», что прогресс, развитие может сопровождаться «не ростом свободы, а ростом рабства», Гроссман подходит к главному вопросу: был ли массовый террор необходимым и закономерным следствием советской системы, созданной Лениным, или же он был «бессмысленным проявлением бесконтрольной и безграничной власти, которой обладал жестокий человек».

Гроссман отвечает: массовый террор, пролитая кровь были необходимы диктатуре, новому государству, насильственная противоестественная тоталитарная система могла удержаться только с помощью постоянного подавления недовольства населения, с помощью массового террора и погашения любого проявления свободы. «Без этой крови государство бы не выжило. Ведь эту кровь пролила несвобода, чтобы преодолеть свободу…»

Хотя сегодня большая часть русской интеллигенции уже не испытывает ни малейшей симпатии к Ленину и нашла уже гораздо больше аргументов против него, нежели Гроссман, и аргументы эти более обстоятельно обоснованы и документированы, за Гроссманом остается заслуга застрельщика, вырвавшегося вперед и увлекшего за собой многих.

Весьма спорным представляется умозаключение Гроссмана о том, что такой итог есть следствие именно русской революции и русского характера, «русской души», о которой Гроссман говорит, что она – «тысячелетняя раба», что ее особенности «рождены несвободой». («Пора понять отгадчикам России, что одно лишь тысячелетнее рабство создало мистику русской души».) Наблюдения над всеми революциями, от Великой французской до недавней кубинской, показывают, что Гроссман здесь не прав, а такие общепризнанные черты русской души, как удаль, бесшабашность, широта, разгульность никак нельзя вывести из рабства (убедительные аргументы против концепции Гроссмана можно найти в статье Аркадия Столыпина[125], указывающего на то, что трюизмы о тысячелетнем рабстве русского народа основываются на незнании или игнорировании элементарных фактов русской истории).

В самиздате стала известной и другая книга Гроссмана. К счастью, кому-то из друзей писателя удалось спасти от изъятия один экземпляр рукописи второго и третьего тома романа Гроссмана «За правое дело» (первая часть была опубликована в 1952 году в «Новом мире» и подверглась резкой критике со стороны партийных идеологов). И таким образом, это, считавшееся погибшим, произведение вскоре станет достоянием русского читателя, вопреки всем усилиям КГБ похоронить его.

Тема террора, хотя и совсем в иной плоскости, ставится и в двух повестях Лидии Чуковской — «Софья Петровна (Опустелый дом)» и «Спуск под воду». Это книги о жизни русских женщин, оставшихся дома, продолжавших жить в советском обществе после того, как их мужья или дети пошли в концлагеря. Лидия Чуковская, дочь знаменитого писателя Корнея Чуковского, воспитанная в среде лучшей русской интеллигенции, человек высокой культуры, яркого таланта и редкого бесстрашия, сумела показать нам изнутри (как женщина) трагедию русской женщины в сталинское время. Легкая прозрачность и чистота языка, поистине женская элегантность и тонкое чувство меры, искренняя печаль придают ее книгам чарующую прелесть. Это, пожалуй, лучшие образцы «женской» литературы в России.

Повесть «Софья Петровна (Опустелый дом)» была написана в 1939–1940 годах. «Никакой надежды увидеть свою повесть в печати я, разумеется, не питала, – говорит Л. Чуковская. – Трудно было надеяться даже на то, что школьная тетрадь, куда была мною набело переписана повесть, избегнет уничтожения и сохранится. Держать ее в ящике письменного стола было рискованно. Однако и сжечь ее у меня не поднималась рука. Я смотрела на нее не столько как на повесть, сколько как на свидетельское показание, уничтожить которое было бы бесчестно»