Вольная русская литература — страница 31 из 108

Этого признания о том, что советский ученый-физик получает зарплату, которой не хватает даже на питание маленькой семьи из трех человек – муж, жена и маленькая дочка – разумеется, тоже никакой цензор пропустить не может. И того, что все советские города-новостройки монотонны, безлики, по-казенному стандартны, уродливы и одинаковы: «Налюбовался одним городом – в другой не захочешь. Всё одинаково. Главная улица – имени Ленина. Параллельно – Коммунистическая, Советская, Красноармейская. На домах лозунги и призывы: “Да здравствует коммунизм – светлое будущее всего человечества”, “Дело Ленина победит”». И того, что иностранный турист, тщательно ограждаемый от реальной советской жизни «натренированно улыбающимся» персоналом, помещаемый в особые гостиницы, провозимый по особым маршрутам, не может узнать правды о нашей стране, – всего этого тоже цензура пропустить не могла.

Однако и здесь, в романе «Прогноз на завтра», в котором Гладилин, видимо, старался быть как можно более правдивым, ему не удалось избежать фальшивых интонаций, неискреннего заигрывания с читателем, недоверия к нему. Он никак не может попасть в верный тон и то относится к читателю как к глупому, недалекому человеку, на которого надо действовать дешевым эффектом, то начинает говорить явно не своим голосом, фальшивым, натужным, в надежде на то, что читатель этого не заметит, либо сочтет это за простительную и необходимую дань сильным мира сего, либо, наконец, пытаясь убедить в своей искренности, заменяет саму искренность усилиями доказать ее, что вызывает лишь недоверие.

В начале 1976 года Гладилину удалось добиться выезда на Запад. Здесь он опубликовал уже ряд своих не пропущенных советской цензурой рукописей, в которых гораздо меньше чувствуется зависимость от штампов советского мышления. Но удастся ли ему освободиться от них совсем, вопрос этот не так прост, как кажется, ибо мешает писателю не только страх, но и глубоко укоренившиеся в его сознании привычки, штампы мышления, привитые ему советской печатью, самоцензура, вошедшая уже в плоть и кровь всякого, кто пишет в советских условиях.

Эта самоцензура, бессознательно, на уровне подсознания проводимое затормаживание и устранение некоторых импульсов в ходе творческого процесса, деформирует личность писателя и часто разрушает в нем всякую способность писать свободно и искренне.

О самоцензуре хорошо говорил Анатолий Кузнецов после того, как он бежал на Запад[134]. Сам он очень остро переживал эту проблему, и его творческая судьба – быть может, самый яркий пример того, как уродуется писательская душа идеологическим контролем и как трудно ей потом излечиться. Где граница между искренностью, полуискренностью с вынужденным умолчанием, но без лжи, и полуискренностью с маленькой необходимой ложью? Как должен насиловать себя писатель, постоянно искажая свой внутренний голос в поисках этих границ! Где та грань, что отличает дозволенную правду от недозволенной? Кузнецов, опубликовав на Западе полный первоначальный текст своего романа «Бабий Яр»[135] (куски, изъятые цензурой, и цензурные исправления выделены курсивом) показал, как трудно иногда понять мотивы, которыми руководствуются цензоры, и что считается у них недопустимым. Этот двухслойный текст романа дает очень интересный материал для тех, кто хотел заняться исследованием работы советской цензуры, так же как и текст большого рассказа Кузнецова «Артист миманса», тоже опубликованного им на Западе в полном первоначальном виде вместе с интересным авторским послесловием[136].

При этом нужно помнить, что вычеркиваниям и правке подвергаются лишь вещи, уже одобренные в принципе для печати, отвечающие партийным установкам на данный момент, то есть вещи, уже прошедшие предварительно самоцензуру писателя, отлично знающего, что можно предложить для печати и чего нельзя, и первую цензуру младшего редактора.

Кузнецов считает, что самоцензура в той или иной мере присуща сегодня всем русским писателям, даже тем, кто пишет для самиздата, ибо давая читать свои произведения друзьям или даже просто складывая их в свой письменный стол, писатель постоянно думает о том, какая мера наказания грозит ему за то или иное высказывание в случае, если рукопись будет найдена при обыске, и поэтому, как правило, воздерживается от наиболее опасных суждений, производя таким образом операцию самоцензуры даже при написании произведений, не предназначенных для печати.

Бежав на Запад, Кузнецов надеялся начать писать по-новому: с полной отдачей, излечившись от страшной душевной травмы, выйдя из того ужасного состояния, в котором он пребывал последние годы: «во мне всё одеревенело, душа как бы заледенела от моего собственного внутреннего цензора, я почувствовал себя как в каменном мешке… Цензура губит не одни книги – порождая вынужденную самоцензуру и торговлю совестью, она губит души. Губит художников. Губит людей. Лично я на этой дороге сдачи и гибели дошел до грани, за которой, чувствовал, не то кончают самоубийством, не то сходят с ума»[137].

Но оказалось, излечиться от этой травмы не так легко. Прошло уже шесть лет с тех пор, как Кузнецов бежал на Запад, а анонсированные им его новые книги до сих пор еще не вышли. Андрей Амальрик, человек совсем иного душевного склада, редкой силы воли и исключительного мужества, упрекал Кузнецова, в своем открытом письме к нему, в недооценке «внутренней свободы» и в слишком большой зависимости от внешней несвободы. Сам Амальрик пожертвовал здоровьем и едва не лишился жизни (он находился уже при смерти, без сознания, в тюремной больнице и лишь чудом выжил), но ни в чем не покривил душой и оставался свободным человеком в условиях несвободы. Однако такой героический путь, разумеется, удел лишь немногих. Немногие способны на это, а большинство мучается и страдает, как Анатолий Кузнецов.

Другую запретную и больную тему поднял в своем «романе-документе» – «Заложники» – Григорий Свирский. На примере своей собственной семьи Свирский показывает, что такое государственный антисемитизм и каково положение евреев в Советском Союзе. Роман написан в 1967 году (с эпилогом, датированным 1970-м годом), рукопись была тайно переправлена на Запад и здесь уже после выезда Свирского из СССР опубликована. Однако Свирский не захотел ничего менять, он оставил ее такой, как она была написана в Москве и какой ее читали там друзья. «Как бы мне хотелось ныне “подправить” свой “роман-документ”… – говорит он. – Увы, из песни слова не выкинешь. Как было – так было!»[138].

Он не захотел подправлять правду, ибо именно в правде сила и смысл этого романа-документа. «Все приведенные в нем факты и фамилии – подлинны. Опираются на письменные свидетельства. Здесь нет места слухам. Пишу лишь о том, что видела и испытала моя семья»[139]. А испытала она многое. Ужас войны, препятствия, чинимые советскими властями евреям при поступлении в высшие учебные заведения, невозможность найти работу после окончания университета (знаменитый «пятый пункт» в анкетах – национальность), голод, нищета, преследования после смелой речи Свирского на собрании писателей в Москве (1968 год) – всё это описано обстоятельно, точно, детально.

Свирский подробно останавливается на травле евреев во время кампании против «космополитов» и наделе евреев-врачей, «агентов шпионской сионистской организации Джойнт», на истории своего столкновения с писателем Василием Смирновым (по иронии судьбы занимавшим пост редактора журнала под названием «Дружба народов»), которого Свирский обвинил в антисемитизме и спор с которым разбирался в Комиссии партийного контроля Московского городского комитета КПСС (1966 г.), причем Смирнова взял под свое покровительство секретарь Московского комитета партии Егорычев. Свирский говорит о новом поколении советских евреев, об озлобленной и отчаянно ненавидящей советскую систему еврейской молодежи, о «еврейском взрыве» последних лет в Советском Союзе.

Усиливающийся государственный антисемитизм, с одной стороны, и усиливающийся еврейский национализм (да и не только еврейский, а также и других малых народов Советского Союза и даже русский национализм) Свирский объясняет тем, что «социальное [то есть коммунистическая доктрина] обанкротилось – надобно хорониться в национальном». Тут Свирский повторяет выражение, ставшее сегодня ходячим, и ничего сенсационного в этом открытии нет. Вовсе не надо обладать особой прозорливостью, чтобы заметить этот явный процесс усиления национализма (всех толков) и угасания социально-политической идеологии сегодня в Советском Союзе.

В конце романа приведены документы о судебном процессе, возбужденном Международной Лигой по борьбе с антисемитизмом и расизмом против журнала «СССР», издаваемого советским посольством в Париже. Журнал был обвинен в пропаганде расовой ненависти. Свирский выступал на этом процессе свидетелем обвинения (апрель 1973 г.).

Следует отметить также написанные с большим реализмом «Полярные рассказы» и повесть «Задняя земля»[140] Свирского, в которых обрисовывается мрачная картина тяжелых условий жизни советских людей на Крайнем Севере.

Невозможно перечислить всех самиздатовских авторов-правдолюбцев, пишущих сегодня короткие реалистические рассказы из советской жизни, количество их невозможно установить даже приблизительно, так как многие рассказы циркулируют как анонимные. В этих рассказах – картины тяжелой жизни нищей русской деревни и беспросветная унылая жизнь рабочего люда, заливающего тоску водкой, искалеченные сталинским террором семьи и новая советская молодежь, утратившая всякие идеалы и надежды, разъедаемая цинизмом и скепсисом, предающаяся разврату, пьянству и погоне за наслаждениями. Часто мелькает и религиозная тема – уход в христианство наиболее чистой, идеалистически настроенной части молодежи.