Вольная русская литература — страница 40 из 108

Ты, несомненно, простишь мне этот

гаерский тон. Это – лучший метод

сильные чувства спасти от массы

слабых.

Но иногда эти сильные чувства всё же прорываются откровенно, и тогда перед нами большой лирический поэт с захватывающей пронзительностью и чистотой переживания —

Прощай,

позабудь

и не обессудь.

А письма сожги…

Как мост.

Да будет мужественен

твой путь,

да будет он прям

и прост.

…да будет удач у тебя впереди

больше, чем у меня…

или:

О, как ты пуст и нем! В осенней полумгле

сколь призрачно царит прозрачность сада,

где листья приближаются к земле

великим тяготением распада.

О как дожить до будущей весны

твоим стволам, душе моей печальной,

когда плоды твои унесены,

и только пустота твоя реальна.

А горький юмор, парадоксализм, ирония часто сменяются серьезным признанием:

И скажет смерть, что не поспеть сарказму

за силой жизни.

Медлительный, раздумчивый, тягучий стих Бродского по точности и остроте деталей иногда приближается к высшим образцам реалистической прозы; у Бродского нет поэтических туманностей, каждое слово выговаривается прямо, четко, весомо.

Наверно, тем искусство и берет,

что только уточняет, а не врет,

поскольку основной его закон,

бесспорно, независимость деталей.

Даже ранние юношеские стихи Бродского поражают часто спокойной мудростью и зрелостью; это верный признак большого таланта, ибо талант – это интуиция, непосредственное знание, а не накопленный опыт. Одно из значительнейших произведений Бродского – большая поэма «Горбунов и Горчаков», написанная классическими децимами с пятистопным ямбом. Два героя ее – интеллигенты, сидящие в сумасшедшем доме. Такая злободневность тематики и погруженность в советский быт у Бродского, однако, встречается редко. Его мысль обычно движется на ином, более глубоком уровне, он ищет иной, более истинный план бытия. Его занимают мысли о смысле и цели человеческой жизни, о Боге, о тщете бытия, ему всё слышится

в городском гаме, плеске и стоне

тоненькая песенка смерти.

Его томит непостижимость мира:

и мир течет в глаза сквозь решето,

сквозь решето непониманья.

Он всё силится за эмпирической эфемерностью угадать подлинную суть.

Жизнь отступает от самой себя

и смотрит с изумлением на формы…

Интерес Бродского к метафизике и мистике – не дань моде, а глубокая потребность его души. Широко известна его «Большая элегия», посвященная английскому метафизическому поэту XVII века Джону Донну.

На примере Бродского особенно ярко видна разница между официальными советскими поэтами, такими, как Евтушенко, Вознесенский и т. п., и поэтами подпольными. У первых – эстрадность интонаций, рассчитанных на публику, ориентированность вовне, оригинальничанье, натужность и, в конечном счете, неискренность и фальшь, тщательно маскируемые, но неустранимые. У вторых – самоуглубленность, не заботящаяся об эффекте, ориентированность вовнутрь и в глубину, герметичность интонации и, как результат, полное самораскрытие личности, а именно личностью поэта и измеряется ценность поэзии.

У всех сколько-нибудь талантливых советских поэтов есть непечатные, подпольные стихи. Даже у самого А. Твардовского, члена ЦК и редактора «Нового мира» (в самиздате распространялась его поэма «По праву памяти»). Особенно много стихов в самиздате у талантливой поэтессы Беллы Ахмадулиной. Стоит поэту отойти от бодрого оптимизма и идиотической уверенности в непререкаемости раз и навсегда установленных истин, стоит ему задуматься самостоятельно над роковыми проблемами и тайнами бытия, как стихи его оказываются неприемлемыми для советской печати. И вероятно, кому-то из официальных советских поэтов принадлежат ходящие в самиздате анонимные стихи:

Лакирую действительность

Исправляю стихи.

Перечесть удивительно:

И смирны и тихи,

И не только покорны

Всем законам страны —

Соответствуют норме!

Расписанью верны!

Чтоб дорога прямая

Привела их к рублю,

Я им руки ломаю,

Я им ноги рублю.

Выдаю с головою,

Лакирую и лгу.

Все же кое-что скрою,

Кой-кого сберегу,

Самых сильных и бравых

Никому не отдам.

Я еще без поправок

Эту книгу издам![174]

Пример другого талантливого ленинградского поэта Глеба Горбовского, показывает, как тускнеет талант, как скудеют стихи, когда поэт, желая печататься, начинает приспосабливаться к канонам советской официальной литературы. У Горбовского стихийный, почвенный, «нутряной» талант есенинского размаха, иногда встречаются даже явные заимствования и подражания Есенину:

Кожу неба болью свело,

ниже снежная пена корчится…

До чего же порой тяжело,

даже звать никого не хочется.

О, вдаль уплывшие года,

на каждом – родины квиточек…

О, дни, лишенные стыда,

на каждом ротике – замочек.

Как и Есенин, Горбовский – поэт бурной биографии, он переменил много профессий, исколесил всю страну, он тоже поэт-бродяга, беглец из больших городов, неприемлющий обезличивающий и бесчеловечный технический прогресс. Широко ходит в самиздате его стихотворение «После войны», об атомной катастрофе, принесшей гибель земле, на которой умерло все:

последним умер вирус рака…

и только между Марсом, правда,

и между умершей Землей

еще курили астронавты

и подкреплялись пастилой;

сидели молча, как предметы,

с Землей утратившие связь,

и электрического света

на пульте вздрагивала вязь…

Ходят в самиздате поэмы Горбовского – «Мертвая деревня», о нищей и страшной жизни советского крестьянства, и «Морг». Некоторые стихи Горбовского, с воровской тематикой и «отверженным» героем, положенные на музыку, стали популярными народными песнями (тоже подпольными, разумеется), как, например, песня «Когда качаются фонарики ночные», которую поют в разных концах страны, даже не подозревая, кто ее автор. (Как известно, некоторые стихи Есенина тоже вошли в репертуар блатного фольклора; немногие стихи русских поэтов удостаивались такой чести – стать частью фольклора, и это, быть может, высшая награда для поэта.)

Обратный путь – от официальной литературы к самиздату – проделал известный поэт Наум Коржавин[175]; художник активного темперамента, захваченный всегда борьбой, полемикой, злободневностью, он от увлечения «мировой революцией» пришел к отрицанию марксизма и к резкой критике советской системы. Начав с критики сталинизма (оправдывающих преступления сталинского времени он высмеял в широко известном четверостишии:

Был общим страх у нас, и грех был общим.

Летим, как в клубах пыли,

Топча весь мир… За что? Зачем?.. Забыли!

Но нас – несет!.. И всё нам мало! Мало!

И гибнет всё, на чем бы жизнь стояла,

И гибнем мы, зверея, как стихия,

И лжем, – чтоб думал мир, что мы – другие,

И спятил мир, обманут нашей ложью,

И доверяясь нам, звереет тоже…

Кем были мы? Не всё ль равно, кем были?

Мы все черты давно переступили.

И – нет конца. Всё лжем, зовем куда-то.

И с каждым днем всё дальше час расплаты…

И всё страшней, и возвращенья нету,

И верят нам, и – хуже топи это…

(Поэма греха).


Стихи Коржавина представляют собой редкий пример того, как политически насыщенная, злободневная поэзия может, тем не менее, быть настоящей поэзией.

«Несмотря на то, что в моей жизни даже в творчестве прямые взаимоотношения с временем, с его духом, надеждами, преступлениями занимали слишком много места, были едва ли не основной чертой моей духовной биографии, – говорит Коржавин, – несмотря на это, я… считаю критерием поэзии то, что называю – пушкинским началом. Под этим я подразумеваю свободное и обобщенное гармоническое мироощущение, когда поэтическая суть жизни – пусть печальной, пусть даже трагической – открывается без всякого внешнего напряжения, свободно и легко, в самом простом и обыденном, во всем. Разумеется, такая поэзия выражает и время, но это происходит чаще всего как-то попутно, далеко не всегда становясь темой и никогда – главной творческой задачей, сутью внутреннего замысла… Хотя политический факт никак не может быть сутью художественного произведения, он вполне может стать его темой, ибо коренные закономерности и связи бытия проявляются в нем, как во всяком другом факте жизни».

Именно потому, что общественные проблемы составляют стержень духовной жизни Коржавина (не исчерпывая ее, однако), и именно потому, что гражданские мотивы пронизаны у него сильным лиризмом и искренней взволнованностью (примеры подобного слияния можно найти разве что в поэзии Некрасова), ему удалось создать этот редкий образец политической поэзии.

Вообще же политические темы очень часто фигурируют в подпольной поэзии, но редко это бывают хорошие стихи. Исключение представляет, быть может, лагерная тема, которая в подпольной поэзии, как и во всей самиздатовской литературе, очень широко представлена. Здесь следует упомянуть таких поэтов, прошедших через концлагеря или по сей день еще там находящихся, как В. Шаламов, П. Востоков. И. Авдеев, И. Пашков, Г. Черепов, Л. Бородин, Н. Колосов, В. Соколов, Юрий Домбровский (талантливый писатель, автор известной повести «Хранитель древностей», опубликованной – но не целиком – в «Новом мире» в 1964 году, и многих неопубликованных прозаических произведений), Даниил Андреев, сын Леонида Андреева, высоколирический поэт (во время его ареста в 1947 году была конфискована и уничтожена рукопись его романа «Кремль»), Анатолий Радыгин, написавший во Владимирской тюрьме (в 1971–1972 гг.) несколько интересных «Венков сонетов», Александр Петров-Агатов, осужденный в 1969 году во второй раз (первый раз отбывал в лагерях двадцать лет: с 1947 по 1967 г.) на семь лет за свои стихи (откровенность приговора была необычной для советского суда, стремящегося всегда создать хотя бы видимость «подрывной деятельности» обвиняемого или «злостной клеветы»: Агатову вменялись в вину его стихи «К Богу», «Колымский тракт», «Все будет так», «Все мечутся», «Московский Кремль», «Зачумленный», «На смерть Сталина», «Плач жены», «Предсказание», «Ванино»).