Вольная русская литература — страница 45 из 108

<…> Вместо мечты о вечной жизни подкинули обещание всемирного обжорства и ничегонеделания», – говорит Гупак Лашкову (стр. 81). Да к тому же и путь к этим материальным благам был избран неверный: не путь созидания и умножения богатств, а путь экспроприации, перераспределения: «Переделить добытое, конечно, куда легче, чем умножить его. И к тому же для этого требуется терпение и труд. А терпения-то и нет, и работать не хочется. И пошло: «Бей, громи, однова живем!» – говорит Храмов Василию Лашкову (стр. 250).

Аллегоричен и смысл всего замечательно написанного эпизода с эвакуацией колхозного скота во время войны. Андрею Лашкову поручено перегнать в тыл всё поголовье района, партийное начальство назначило его «пастырем» порученной ему скотины и приставленных к ней людей. И как для начальства, так и для выполняющего его поручение Лашкова «государственная собственность» гораздо важнее приставленных к ней людей. Причем к людям у новых вождей, у этих новых «пастырей», отношение – как к бессловесной твари («они людей на миллионы считают», стр. 214). Глубоко символична сцена поругания храма, когда Лашков, чтобы спасти скот от непогоды, велит загнать его в церковь, не слушая возражений своих подчиненных, говорящих ему, что «храм на вечные времена, в нем душа всенародная соблюдается» (стр. 135). В результате, Лашков довел до места скот, но растерял людей. И директор совхоза говорит ему: «Без людей мне твой скот лишний. Скот у меня есть. Людей нету» (стр. 157).

Значение символа приобретает и сцена на строительстве в Средней Азии, когда рабочие вдруг узнают, что они строили всё время не что иное, как новую тюрьму. Символичен образ старухи Шоколинист, бывшей владелицы дома, в котором дворником был Василий Лашков. «Мог кто-нибудь в доме думать, что <…> она – его основательница и хозяйка – стольких переживет? К тому же Василий Васильевич определенно знал, что ей дано пережить и его, если не самый дом. И во всем этом заключался для старика какой-то почти нездешний смысл» (стр. 170). Неумирающая старуха – образ незыблемости и живучести неких старых жизненных устоев, которые никакая революция не в силах уничтожить, ибо революция скользит по поверхности, не затрагивая глубин человеческого бытия. Да и весь двор, где живет Лашков, – это в миниатюре русское общество и его судьбы: здесь и рабочие, и интеллигенты, и воры, и кагебешники, и офицер старой гвардии, и немецкий коммунист, свадьбы, смерти, аресты… и доминирующая надо всем атмосфера «давящей отчужденности, общего и молчаливого одиночества» (стр. 169).

Многозначительна и борьба честного лесника Андрея Лашкова с расхитителями леса – ничьей собственности. Это – символ безответственного, безразличного, варварского отношения к казенным, государственным, «ничьим» богатствам социалистического государства, государства без собственников.

Символичными выглядят и некоторые персонажи. «Где, когда, почему уступил он – Петр Васильевич Лашков – свою правду Гупакам, Воробушкиным, Гусевым?» – думает Лашков (стр. 88). Для Лашкова, рыцаря революции, делавшего революцию с самыми светлыми намерениями, Гупак – символ возрождающейся в России религии, уводящей от марксизма и коммунизма даже самых близких Лашкову людей, даже дочь его Антонину; Воробушкин – символ новой партийной элиты, нового класса, отгородившегося от народа, эксплуатирующего народ и правящего этим народом из своих закрытых кабинетов; а Гусев – символ беспринципного обывателя («по мне, какая ни есть власть, всё одно» – стр. 85), преуспевающего при новой власти с таким же проворством, как и при старой.

Конечно, ни один из этих символов не есть символ или аллегория в полном смысле слова. Все образы у Максимова полнокровны и жизненны, все ситуации правдивы, поступки – реалистичны, но именно потому, что Максимов не скользит по поверхности, не фотографирует разрозненные явления сегодняшней русской жизни (как это делают писатели-«неореалисты» из «Нового мира»), а в мощном целеустремленном движении своего беспокойного анализирующего ума рассекает их до самой сердцевины, изображаемые им картины обретают глубокую многозначительность и концентрированную яркость символа. Кто-то другой при чтении романа воспримет как символы многие иные сцены и образы, ускользнувшие, быть может, от нашего внимания, ибо вся ткань романа пронизана этой весомой многозначительностью.

Основной вывод, к которому приводят Максимова наблюдения над русским народом: разочарование в практических результатах коммунистической революции и полный крах марксизма как идеологии. «Надзиратели только сменились. Да прежний-то надзиратель, хоть, царство ему небесное, дело знал. А теперь всё глоткой норовят, <…> лодырь с ярманки в революции первый человек, а я как сидел в забое, так и сижу, только получать втрое меньше стал. Потому как развелось вас дармоедов – дальше некуда», – говорит шахтер Махоткин Лашкову (стр. 266). Отдавший свою жизнь бескорыстному служению революции Петр Лашков, центральная фигура романа, пересматривая свою жизнь и подводя итог прожитому «с испепеляющей душу трезвостью должен был сознаться себе, что век, прожитый им, – прожит попусту, в погоне за жалким и неосязаемым призраком» (стр. 497). Идеалы оказались ложными, и суть происшедшей революции с обнаженной простотой выразил еще в самом начале ее председатель уездной ЧК Аванесян: «Кто – кого, вот и вся философия» (стр. 441).

У Максимова хватило такта и реализма, чтобы не представлять нам Лашкова переродившимся и прозревшим. Последняя, седьмая часть книги оставлена незавершенной. Написана лишь первая фраза: «И наступил седьмой день – день надежды и воскресения…» Разочарованность и ощущение пустоты у Лашкова сменяется лишь первыми смутными предчувствиями иных идеалов и иных надежд. Он начинает сознавать себя как частицу некоего высшего единства, выходящего за рамки простых материальных связей, и ощущать свою полноту через причастность к нему. Он прельщается красотой и скрытой значительностью мира, который он хотел ломать и перестраивать. «Наедине с собой Петр Васильевич не боялся признаться себе, что жизнь свою он заканчивал тем, с чего бы ее ему начинать следовало. Перед ним во всей полноте и объеме, словно проявленные на темном до этого снимке, определились причины и связи окружающего его мира, и он, пораженный их таинственной целесообразностью, увидел себя тем, чем он был на самом деле: маленькой частицей этого стройного организма, существующей, может быть, лишь на самой болезненной точке одного из живых пересечений этого организма. Осознание своего “я” частью огромного и осмысленного целого дарило Петра Васильевича чувством внутреннего покоя и равновесия» (стр. 506).

Ясное сознание кризиса, переживаемого сегодня Россией, кризиса, несущего сомнения, разочарования и поиски, не позволяет Максимову наделить его героев четкой целеустремленностью и неколебимой уверенностью. «Вера нашего народа, по сути, только начинается», после того, как он прошел через «великое сомнение» и «даже через кровавую прелесть» (стр. 492). Но каковы идеалы самого Максимова и каков для него истинный путь, тем не менее, в книге можно увидеть довольно отчетливо. «Любая человеческая жизнь – это Божий мир заново. Как же можно своим глубоко личным знанием постичь другого человека, да еще и заставить его жить по-своему? Человек должен себя менять к лучшему, а не обстоятельства. А вы именно с обстоятельств-то и начали. Обстоятельства вы изменили, а душа человеческая, как была для вас за семью печатями, так и осталась» (стр. 432).

И именно потому, что истинный путь для Максимова – это путь внутреннего преображения, а не социальных преобразований и потрясений, он вкладывает в уста одного из своих героев резкие суждения по адресу той части нынешних советских диссидентов, которые стремятся насильственным путем уничтожить несправедливость и гнет новой власти, стремятся к еще одной революции. «Ничему вас, дорогой, история не научила <…> Неужели трудно понять, что если всегда “око за око”, то кровь никогда не кончится. Попробуйте хоть раз простить – самим легче станет». – «Слыхали мы эти песни! Владимирская тюрьма битком набита, а вы всё о Промысле блажите… Дважды история не повторяется. Мы учтем опыт» – «Может быть. Но так как ваш новый эксперимент влетит России в новую кровавую копеечку, я – против. Поэтому, если вы начнете, я сяду за пулемет и буду защищать этот самый порядок, с которым не имею ничего общего, до последнего патрона» (стр. 391–392).

Второй роман Максимова – «Карантин»[183] – задуман не менее значительным, но замысел здесь нашел гораздо менее убедительное воплощение. В этом романе, построенном по принципу мозаики, где разноплановые и разномастные куски связаны меж собой лишь общей идеей, сложность архитектуры лишает роман стройности и доходчивости. Нужны большие усилия со стороны читателя, чтобы уловить связь на первый взгляд ничем не связанных меж собой разрозненных глав. Чтобы скрепить плотнее эту непрочную и разваливающуюся конструкцию, Максимов вводит сквозные символы, но здесь они, лишенные живой плоти, выглядят сухими схемами, в отличие от символов первого романа. Не совсем ясен и малоубедителен даже основной символический персонаж книги – Иван Иванович Иванов, – долженствующий олицетворять собой, видимо, житейскую мудрость и опыт многострадального русского народа.

Тема романа – восхождение человека (на примере героев романа Марии и Бориса Храмова) от непросветленного бессмысленного животного существования к одухотворенному осмысленному бытию, раскаяние в грехе, осознание собственного греха и преодоление его. Как и у Петра Лашкова, у Бориса Храмова это восхождение начинается с осознания своей глубинной связи с остальным миром, с «исторических снов» Бориса, в которых он видит своих предков: от Ильи, дворового мастера киевского князя Владимира, до революционера Валентина Храмова. Через чувство рода идет путь к осознанию мира не как хаотического и бессмысленного соединения механических сил (себя же самого – как бессмысленной частицы в бессмысленном хаосе), а как исполненного таинственной прелести и смысла космоса.