советской в русскую подпольную литературу. Кажется невероятным, сколько усилий нужно было делать нобелевскому лауреату, чтобы спрятать написанное от чужих глаз, чтобы сохранить написанное от уничтожения: запечатывать рукописи в бутылки и зарывать их в землю (А. Кузнецов зарывал в банках), сжигать все наброски, планы и промежуточные редакции, разрабатывать целую систему того, как максимально использовать поверхность одной страницы, прятаться в загородных домах своих знакомых, скрываться от слежки агентов КГБ. «Никогда ни на ночь я не ложился, не проверив, всё ли спрятано и как вести себя, если ночью постучат»[224]. Жизнь русского писателя напоминает мрачную фантастику в духе Орвелла: подслушивающие микрофоны и «письменные разговоры» с друзьями – как способ укрыться от них, – петляния по ночным переулкам с подменой одежды, чтобы уйти от слежки, визиты милиционеров домой и угрозы, анонимные письма и непрерывные телефонные звонки, провокации КГБ и клевета в печати и невозможность ответить на эту клевету.
Очень интересны страницы, где Солженицын говорит о том, как были напечатаны первые его рассказы в «Новом мире», какова была атмосфера и порядки в этом самом либеральном советском журнале в самое либеральное время, и чего стоит этот «либерализм».
Оторвать такого писателя, как Солженицын, от родной почвы – значило нанести жестокий удар ему, а следовательно, и русской литературе и русскому читателю. Покидая родную землю, Солженицын оставил свое завещание русскому народу – «Жить не по лжи» («Насилию нечем прикрыться кроме лжи, а ложь может держаться только насилием. <…> И здесь-то лежит пренебрегаемый нами, самый простой, самый доступный ключ к нашему освобождению: личное неучастие во лжи!»[225]).
XIII. Поток нарастает
Как сообщает «Архив Самиздата» (Мюнхен), за шесть лет, с 1968 по 1973 год, на Запад проникло 1540 различных произведений и документов самиздата, а за один лишь 1974 год – 455. И это несмотря на то, что «охота за рукописями» усилилась. Но власть уже ничего не может поделать с этим процессом. Небывалое стеснение человеческой свободы вызвало небывалый в истории феномен – массовую подпольную литературу. Обостряющиеся с каждым годом противоречия внутри советского общества заставляют власть расширять круг запретных тем. Всякое сколько-нибудь правдивое описание советской жизни оказывается недозволенным, серьезная постановка проблем – недопустимой. Всё безжизненней и лживей становится официальная литература, всё большее число писателей уходит в подполье, и всё резче становится разрыв. В Москве в шутку говорят: чтобы заставить сегодня молодого советского человека прочесть что-нибудь, например, «Войну и мир» Толстого, нужно перепечатать ее на пишущей машинке (как говорится в одном секретном докладе, ставшем достоянием самиздата, в СССР из магазинов и складов ежегодно отправляют в макулатуру непроданные книги на миллионы рублей).
Пока писались предыдущие главы этой книги, стали известны новые имена, стали циркулировать новые, только что написанные, произведения или рукописи, лежавшие припрятанными до поры. (При этом нужно помнить, что хронология здесь всегда относительна, ибо некоторые произведения до того, как получить широкую известность, иногда довольно долго циркулируют в каком-то узком замкнутом кругу.) Стали известны в последнее время лагерная повесть Шибанова «Оглянись», лагерная повесть Б. Хазанова «Глухой, неведомой тайгою…» и повесть А. Гаврилова «Братск – 54», тонкие психологические рассказы Александра Суконика и воспоминания о Пастернаке А. Гладкова, книга Виктора Некрасова «Записки зеваки», роман «Книга судеб» Осипа Черного, повесть Анны Герц «К вольной воле заповедные пути» (о сегодняшней жизни советской интеллигенции и о диссидентских кругах, это уже, так сказать, самиздат о самиздате); интереснейшая повесть Е. Лобаса «Раз в жизни», рельефно и выразительно рисующая мрачную жизнь провинциального захолустья; повесть «Палата № 8», подписанная инициалами А. З.[226] (о советской психбольнице и принудительном лечении здесь рассказывается не в обычной для такого рода сюжетов реалистической манере, а в совершенно неожиданном экспрессионистски-гротескном ключе, ярким своеобразным и необычайно выразительным языком); мемуары Л. Копелева (известного переводчика и друга А. Солженицына, Копелев – прототип Рубина в романе «В круге первом») «Хранить вечно»; «Воспоминания о моем детстве» Гюзель Амальрик; «Случайные заметки о личной жизни: впечатления и размышления Николая Ивановича Тетенова и его сына Александра»; новая книга А. Марченко «От Тарусы до Чуны», в которой он с леденящими душу подробностями повествует о своих новых мытарствах (арест, голодовка, ссылка в поселок Чуна Иркутской области)[227].
Уже несколько лет ходила анонимно повесть «Верный Руслан», в которой тема лагерей раскрывается в неожиданном и оригинальном разрезе: герой повести – бывшая караульная концлагерная собака, оставшаяся без «работы». Теперь автор повести, Георгий Владимов (писатель, приобретший известность нашумевшей в свое время повестью «Большая руда»), переработал ее, отредактировал и открыто пустил в самиздат под своим именем[228].
Ширится поток литературы славянофильского и православного толка. Таковы, например, роман С. Дашковой «Лебединая песня» (роман-летопись о жизни русской интеллигенции в период диктатуры Сталина), анонимная повесть «Отчизна неизвестная» (о трагической жизни русского священника) и сборник рассказов А. Добровольского «Десять мин» (десятикратный плод одной не зарытой в землю, как в евангельской притче, мины – таланта, дара Божьего).
Стало известно имя молодого талантливого писателя Николая Бокова, автора интересной повести «Страды Омозолелова»[229]. Он пишет острую, едкую, изобилующую выдумкой прозу, а также философско-психологическое эссе, из которых наиболее широко ходят в самиздате два: «Философия обвиняемого философа»[230] и «Контакт с КГБ как психосоциологический феномен». Автор анализирует этический климат советского общества и считает, что он порождает стандартное поведение, обусловленное страхом, запретом свободного высказывания и волеизъявления. В этой атмосфере «физическое существование переживается как высшая ценность и вытесняет из сознания смысл существования».
После смерти известного писателя Бориса Ямпольского (1973 г.) остался его архив – его многочисленные неопубликованные произведения. Сейчас некоторые из них начали распространяться в самиздате, в частности, интересные воспоминания о Василии Гроссмане («Последняя встреча с Василием Гроссманом») и о Юрии Олеше («Да здравствует мир без меня»)[231].
Ямпольский рассказывает о последних месяцах жизни В. Гроссмана, замечательного писателя, аскетичного, серьезного, печального, одинокого, одержимого своей работой человека. Рассказывает, как конфисковали роман Гроссмана: пришли двое, предъявили ордер на обыск, сказали: «Нам поручено извлечь роман». («Извлечь»! Как сказано!) Забрали не только все копии, но и черновики, и материалы, и даже у машинисток, перепечатывавших роман, забрали ленты пишущих машинок. «Что же должен был пережить, передумать писатель, – пишет Ямпольский, – когда забирали у него то, чем он жил десять лет, все дни и ночи, с чем были связаны восторги и страхи, радости, печали, сны».
К этому нужно добавить, что Гроссману еще повезло: если б он не был столь известным писателем, то вслед за своим романом отправился бы на Лубянку, а затем в лагерь и он сам. Он же посмел даже жаловаться в высшую инстанцию – в ЦК – где ему сказали: «Мы не можем сейчас вступать в дискуссии, нужна или не нужна была Октябрьская революция, напечатан роман может быть не раньше, чем через 200–300 лет».
«И самое удивительное, – пишет Ямпольский, – что это было время, когда были опубликованы “Один день Ивана Денисовича”, “Матренин двор”, <…> именно в эти дни в нашем чудовищно путаном обществе арестовали роман Гроссмана, негласно репрессировали его имя». Ямпольский говорит о мало кому известном и потрясающем, на его взгляд, рассказе Гроссмана – «Мама»: дочку расстрелянных родителей из детдома взял и удочерил сам Ежов. Страшны, говорит Ямпольский, были последние дни Гроссмана в его одинокой комнате, в окружении стукачей, подслушивающей и подсматривающей аппаратуры, «в постоянном чувстве чуткого, недремлющего, неустающего электронного уха, которое слушает и слушает день и ночь и кашель, и хрипы, и крики боли, и кажется даже мысли, кажется, всё знает».
Замечателен также вырисовывающийся в воспоминаниях Ямпольского портрет Юрия Олеши, большого писателя, проведшего большую часть своей жизни в нищете, забвении, затравленности, среди обид и огорчений, и тем не менее не утратившего ясности ума и светлого юмора. Как-то уже незадолго до смерти встретил Олеша в кафе «Националь» бездарного, но преуспевающего и почитаемого советского писателя. «Мало пишешь, – сказал он Олеше, – я ведь за одну ночь могу прочитать то, что ты написал за всю жизнь». – «А я в одну ночь могу написать то, что ты написал за всю жизнь», – ответил Олеша. Когда после двадцатилетнего перерыва был переиздан наконец однотомник произведений Олеши, весь тираж был распродан в течение нескольких часов. «Чем молва презрительнее, тем выше положение и официальное признание, – говорит Ямпольский, – чем ужаснее и страшнее официальное проклятие, тем восторженнее народный интерес».
Посмертно обрело известность имя Дмитрия Витковского, написавшего интересные воспоминания, озаглавленные – «Полжизни». Сразу же после окончания университета, в 1926 году, Витковский был арестован «по облыжному доносу». И хотя было ясно, что Витковский ни в чем не виноват, он был отправлен в ссылку в Сибирь. «Мы знаем, что вы не виноваты и ничего не сделали плохого, – сказал следователь. – Но вы немного неустойчивы, вам лучше пожить вне Москвы… Так утверждался новый принцип наказания за еще не совершенные преступления».