Вольная русская литература — страница 63 из 108

Между тем, три раза в день мне стали давать галлоперидол в таблетках. Я знал, что это лекарство имеет очень вредные побочные действия, кажется, разрушает печень. Я не имел ни малейшего желания начинять свой организм подобной дрянью и, когда медсестра давала мне таблетку, я клал ее в рот и засовывал незаметно под язык, после чего «запивал» водой. Сестра, убедившись, что я выпил лекарство, уходила, а я выплевывал его. А что бы я делал, если б мне назначили уколы?

Снова потянулись тоскливые, бесконечно длинные кащенские дни. Появлялись новые больные. Как-то рано утром, часов в пять или шесть, меня разбудило громкое пение – кто-то, нещадно фальшивя, срывающимся голосом пел Интернационал. Это был новый больной, студент Дима. С этого дня каждое утро начиналось пением Интернационала. На Диму кричали, прогоняли его прочь, и тогда он уходил в уборную, и оттуда доносились приглушенные звуки пролетарского гимна. Днем Дима сидел где-нибудь в углу и долго, с большим вниманием читал какую-то вырезку из газеты. Я однажды заглянул ему через плечо и прочел заглавие статьи: «Кризис современного капитализма».

В другой раз меня разбудил чей-то незнакомый голос: человек громко говорил кому-то, стоя рядом с моей кроватью:

– …ну, так значит договорились. Встретимся в крематории. Как только выпишешься, сразу приходи в крематорий.

– Вы что это? Нашли место для свидания! – сказала санитарка.

– Да я там работаю, в крематории.

Вот, в нашей коллекции прибавился теперь еще и гробовщик, подумал я, и открыл глаза, чтобы взглянуть на представителя столь экзотической профессии. Это был невысокий человечек, на голове его топорщился вихор, как-то по-мальчишески несолидно. Представитель столь мрачной профессии оказался большим весельчаком и балагуром. Он болтал без умолку обо всем на свете. И изрекал обо всем очень авторитетным тоном несусветную чушь.

– …нет, Крупская я не знаю, где похоронена, – раздавался его голос. – У них с Лениным не было детей. Вообще у всех великих мыслителей не было детей. У Ленина не было детей, у Наполеона не было, у Гитлера не было… – он хотел назвать еще кого-нибудь, но его сведения о «великих мыслителях», видимо, этим исчерпывались.

– Вы уверены, что у Наполеона не было детей? – спросил я.

– А что, разве не так? – он испуганно посмотрел на меня и поспешил перевести разговор на другую тему. Через минуту он всё тем же авторитетным тоном рассуждал о трудностях освоения космоса.

Я собирался познакомиться еще с одним недавно поступившим больным, который казался мне человеком симпатичным и неглупым. Как вдруг он сам подошел ко мне. Он счастливо улыбался и ему, видно, хотелось с кем-то поделиться своей радостью.

– Сегодня выписываюсь, – сказал он мне.

– Как? Ведь вас совсем недавно привезли сюда. Сколько вы здесь пробыли?

– Неделю.

– И уже выпускают? Такого случая тут, по-моему, еще не было.

– Дело в том, что я вообще оказался здесь совсем случайно. Напился я после получки. Пятнадцать рублей пропил. Но пятьдесят еще оставалось. Ну, и вместе с другими угодил в вытрезвитель. Просыпаюсь утром – карманы пусты, денег ни копейки. Я говорю милиционерам: «Что, решили отпраздновать День милиции на мои денежки? (Это было как раз в День милиции). Так вы, сволочи, говорю, хоть бы рубль мне оставили на дорогу». Ну, они меня пинками под зад спустили с лестницы. Я встал и пошел к ним опять правды добиваться. Тогда они меня избили и привезли сюда. Теперь я эту милицию буду ненавидеть люто.

– А здесь врачи что у вас нашли? Белую горячку?

– Нет, ничего не нашли. А то бы они меня еще лечили.

– Вы где работаете?

– Бригадиром монтажной бригады на стройке.

Его позвали переодеваться, он радостно побежал в раздевалку.

Как-то вечером привезли нового больного – юношу, студента физмата. У него были гладко причесанные темные волосы до плеч, как у немецких романтиков прошлого века, тонкий профиль, выразительные руки с длинными изящными пальцами. В нем чувствовалась натура утонченная и хрупкая. Он с тоской озирался вокруг. Это новое окружение, видимо, вызывало у него отвращение и страх. Было как раз время ужина. Позвали в столовую. Он сел в углу, уперся острым локтем о стол и закрыл лицо рукой. Он был очень живописен. Видно было, что он сильно мучится. Мне стало жаль его. Я подошел к нему и спросил:

– Недавно привезли?

Он с испугом посмотрел на меня, но, убедившись, что я человек вполне нормальный, сказал:

– Да, сегодня.

– Тоскуете?

– Очень.

– Это пройдет. Привыкнете.

Потом мы с ним разговорились. Родители, недовольные тем, что он целыми днями сидел дома, занимаясь математикой и философией, послали его на консультацию в клинику профессора Снежневского. Там его посмотрели и положили насильно в больницу, в 32-е отделение. (32-е отделение отличалось более легким режимом – больные там свободно выходили погулять во двор и даже, кажется, ходили в своей собственной одежде). Юноша сбежал оттуда, его сразу же поймали и перевели к нам, в 5-е отделение, с замками и решетками. Я спросил его, какие именно вопросы философии интересуют его больше всего. Он сказал, что его, как математика интересует, конечно, больше всего гносеология.

– В таком случае вы, должно быть, внимательно читали Канта? – спросил я.

– Нет, к сожалению, я читал только статьи о нем, а самого Канта у нас достать трудно.

Я разуверил его.

– Недавно вышло собрание сочинений Канта и, следовательно, его легко можно получить в любой солидной библиотеке.

Он очень удивился.

– Неужели? Как только выйду из больницы, пойду в библиотеку и прочту его.

Привыкнув к тому, что всякая немарксистская мысль у нас запрещена, он был уверен, что Канта тоже нельзя достать и даже не пытался это сделать.

Он попросил меня рассказать ему подробнее о философии Канта. Я изложил ему, как мог, вкратце систему критического идеализма Канта. Разъяснил ему, что значит «вещь в себе» и «вещь для нас». Потом он рассказал мне о своих собственных взглядах на теорию познания. Он говорил о консубстан-циональности субъекта и объекта, как непременном условии всякого познания вообще. То, что он говорил, напомнило мне интуитивизм раннего Лосского. И я посоветовал ему прочесть (если он сумеет достать) написанную еще до революции блестящую книгу Н. Лосского «Обоснование интуитивизма». Он взял листок бумаги и старательно записал на нем названия тех книг, которые я посоветовал ему прочесть. Через несколько дней его перевели обратно в 32-е отделение, и на этом, к сожалению, наши философские беседы оборвались.

Между тем, в старых больных, тех, с которыми я познакомился уже давно, я с течением времени обнаруживал вдруг черты, которых сначала и не предполагал в них, и они представали передо мной в совершенно новом свете. Я думал: как же врачи, которые появляются в палатах лишь на несколько минут во время обхода, которые, побеседовав с больным каких-нибудь полчаса уже устанавливают диагноз, как они могут со спокойной совестью брать на себя право распоряжаться судьбами этих людей: держать их за решеткой, предписывать им сильнодействующие и часто опасные лекарства? Ведь, чтобы узнать человека с ним надо пуд соли съесть.

Особенно удивил меня Сережа, тот самый молодой человек с наколками, который сидел на кровати и чертил в воздухе рукой какие-то знаки, когда меня привезли. Он оказался вовсе не таким страшным. Он был совсем как ребенок. Стоя у окна, он подражал карканью ворон. Когда ему говорили: «Сережа, пой!» Он начинал петь. Ему говорили: «Сережа, бегом!» И он послушно начинал бегать, смешно задирая ноги в огромных спадающих тапочках. Обычно он ходил по коридору, прижав руки к туловищу, прямо держа голову на как бы окостеневшей шее и смотрел куда-то вдаль задумчивым взглядом, всё время улыбаясь каким-то своим мыслям. Однажды, прохаживаясь по коридору, он неожиданно заплакал навзрыд.

Я подошел к нему.

– Сережа, ты что?

– Да я вспомнил одну артистку, – ответил он дрожащим голосом.

– И что?

– Умерла она. Первая любовь моя.

– Давно?

– Пять лет назад, – он вытер слезы кулаком.

Другой больной подошел и сказал мне:

– Не обращай внимания, он часто плачет. Стоит иногда в уборной у окна и плачет. Его спросишь: «Ты что?» А он: «Домой не выписывают».

Через несколько дней я наблюдал, как Сережа, счастливо улыбавшийся, сидел на койке и беседовал с санитаркой.

– Ты что такой веселый? – спрашивала санитарка.

– Завтра выписывают!

– Вот как хорошо, – сказала санитарка, вовсе не собираясь его разуверять. (Интересно, однако, было бы узнать, что именно дало ему такую надежду, почему он решил, что завтра его выпишут?)

– Сколько же ты у нас пробыл? – спросила санитарка.

– Двадцать первого числа будет ровно десять месяцев. (Оказывается, он тоже считал дни!)

– Ну, и что же ты будешь делать, когда выпишешься? – спросила санитарка.

– Буду работать. У меня очень хорошая профессия. Я штукатур. На любую стройку возьмут. Вот выйду и пойду устраиваться. Деньги у меня есть.

– Да что ты! И много у тебя денег?

– Вот они, все здесь у меня, в коробочке. – Он достал откуда-то из-за пазухи коробочку из-под сигарет, открыл ее и вынул оттуда носовой платок, аккуратно завязанный узелочком. В платке позвякивали монеты. Он стал развязывать узелок.

– Не надо, не развязывай, – сказала санитарка, – он у тебя так хорошо упакован. Сколько же у тебя денег?

– Рубль двадцать пять копеек, – сказал Сережа, радостно улыбаясь.

На следующий день он стоял в уборной у оконной решетки и плакал – «Не выписывают». И эта надежда рухнула.

Другой больной, молодой человек с широкими азиатскими скулами и подслеповатыми глазами, сидел обычно целыми днями на лавке и угрюмо молчал. В один из дней я вдруг увидел, что он сидит рядом с молодой санитаркой и с большим увлечением ей что-то рассказывает. Я прислушался.

– …а разбился Комаров совсем рядом с нашей частью. Его капсула как врезалась, так вошла в землю метра на два.