Гораздо страшнее одичание народа, его моральное вырождение, оскудение душ, измельчание характеров, утрата корней. От этого излечиться не так просто. Кто жил в сегодняшней русской деревне, не мог не вынести оттуда тягостного впечатления. Повальное пьянство, зверские драки с частыми убийствами, бессовестность, мелкая корыстность, враждебность и подозрительность в отношении к незнакомым людям и как наглядное проявление распада – мерзкое сквернословие, ставшее нормой языкового общения, даже в разговоре официальных представителей власти, даже среди женщин и в присутствии детей. Сам физический облик русского человека изменился, исчезли былые добродушные, открытые, бесхитростные лица (об этом хорошо у Солженицына в «Августе» и у Битова в «Пушкинском доме»).
Эту гнетущую, болезненную атмосферу советской деревни сумел передать Солженицын в своем тоже подцензурном «Матренином дворе». Там сохранено реальное соотношение света и тьмы, праведников и неправедных. У деревенщиков же сплошь праведники или полуправедники. Это, вероятно, вызвано понятным стремлением спасти остатки русской нации, разыскать среди дебрей советского безобразия уцелевшую еще все-таки русскую душу. Но нужно не столько умиляться этим чудом уцелевшим святым огонькам в ночи бездуховности, сколько бить тревогу и указывать на опасность. В беспощадной бунинской «Деревне» и в чеховских «Мужиках» чувствуется гораздо больше заботы о судьбе русской нации, нежели в оперных мужиках Некрасова.
Характерно также то, что вину за падение нравов деревенщики возлагают не на антидуховный режим, систематически оболванивающий людей и воспитывающий роботов, а просто на разлагающее влияние городской цивилизации. (Замечу в скобках, что такой взгляд мне представлялся в значительной мере справедливым, пока я не побывал в деревнях Западной Европы.)
Интеллигенты у деревенщиков всегда изображены с иронией. Подлинным носителем национального духа может быть лишь человек из простонародья, неиспорченный, то есть примитивный, живущий инстинктивной жизнью. Невежество и отсталость – необходимые условия чистоты. Право называться народом признается лишь за деревенскими жителями. Но ведь умиляться перед «народом» значит уже отделять себя от него, ведь нельзя же умиляться перед самим собой. И умиления эти адресованы читающим книги интеллигентам (мужики книг не читают) в уверенности, что эти интеллигенты способны воспринять национальные идеалы и загореться любовью к родине. Во всем этом есть, с одной стороны, запоздалые отголоски наивного руссоизма. Инстинктивная нравственность неиспорченного, естественного человека ставится выше сознательной нравственности разумного существа. А ведь давно уже доказана несостоятельность сказок о том, что натуральный человек – добр, а цивилизованный – зол. Естественный человек – это зверь, злое животное. Никакой натуральной нравственности не существует. Нравственность есть продукт культуры и, в частности, у русского мужика – культуры христианской. Замена этой культуры советским вакуумом (ибо нельзя же назвать культурой набор лозунгов и пропаганду) и приводит к ужасу оскотинения.
А с другой стороны, во всем этом опять всё та же наша старая российская болезнь – архаичное народничество. Всё еще живо то, что Бердяев назвал толстовским духом русской революции. Презрение к интеллекту со всем его блеском, презрение к личности с ее исключительностью, преклонение перед массой («народом»), перед ее нивелирующей стихией. Всё это уже принесло столько бед России и привело к тому, что само слово «интеллигент» стало ругательством, и к тому, что великой нашей державой правят безграмотные Хрущевы и Брежневы.
Невозможно игнорировать тот факт, что пробуждение национального сознания и первые признаки национального возрождения сегодня наблюдаются в среде интеллигенции, а не в деревнях. И носительницей духовного (христианского) возрождения сегодня является наша замечательная новая интеллигентная молодежь, а вовсе не мужики. Именно поэтому такими искусственными, при всех их художественных достоинствах, представляются романы Распутина. Есть какой-то наивный утопизм в этом упорном желании представить деревню как чистый заповедник веры и традиции, откуда придет обновление и спасение России, и в столь же упорном нежелании видеть подлинное духовное обновление и христианский ренессанс в нашей культурной среде, откуда скорее всего и придет (и уже идет) оздоровление страны.
Не отсюда ли и безысходный трагизм книг Распутина? Не оттого ли, что он в глубине души понимает утопичность своих надежд, видит вырождение деревни и не верит в силу культурной элиты, в ее способность изменить жизнь всего народа? И ведь не случайно такое ностальгическое христианство Распутина, наивно-фольклорное, смогло пробиться в советскую печать, а тревожно-ищущее, морально напряженное христианство Солженицына, Максимова и теперь позднего Аксенова оказалось опасным и неприемлемым для режима.
Вот тут мы и подошли вплотную к вопросу, что приемлемо, а что нет, почему промежуточных печатают, как получилось, что писатели, которые еще несколько лет назад слыли бунтарями, сегодня стали оплотом режима и те, для кого еще несколько лет назад граница была закрыта на замок, сегодня вдруг стали разъезжать по заграницам в качестве посланцев советской власти. Власть ли либерализировалась или писатели деградировали? Ни то, ни другое.
С ростом самиздата и тамиздата положение советской литературы становилось всё более трудным. Печатание таких авторов, как Софронов или Кочетов (или, вернее, одних только таких), становилось скорее вредным для режима, нежели полезным. Слишком очевидными становились ложь и убожество этой литературы в сравнении с вольным русским словом. Ведь доходило уже до того, что роман Кочетова «Чего же ты хочешь» стал настоящим бестселлером в качестве юмористического произведения, его рвали из рук, зачитывали друг другу вслух и хохотали до упаду. Власти фактически оказались перед альтернативой: прекратить книгопечатание вообще как занятие нецелесообразное и даже вредное для режима либо изменить радикальным образом свою тактику.
А насчет выработки тактики современные хозяева литературы – мастера. Прошли времена тупых и ограниченных дилетантов, вроде Жданова. Сегодня режим имеет у себя в услужении настоящих профессионалов, умных, циничных, ловких слуг, отлично осведомленных, всё понимающих и изощренных в методах разложения душ, совращения слабых, тонкого, почти необидного подкупа и не менее тонкого нагнетания страха, создания ощущения собственного бессилия и бессмысленности сопротивления. Достаточно посмотреть, с какой ловкостью эти новые хозяева литературы разделались с группой «Метрополя»: одних репрессировать, других припугнуть, третьих приласкать и издать…
А какой тонкий расчет в печатании Распутина, столь чуждого всему духу советской литературы, что издание его книг кажется почти невероятным. Некоторые даже поговаривают о промашке советской цензуры. Но только наивные люди, совершено не знакомые с работой советской цензуры, могут верить в возможность такой серьезной промашки. Это в условиях-то многократной и многоступенчатой перепроверки и подстраховки? И смешно думать, чтобы рядовой цензор стал рисковать собственной головой и взял на себя ответственность за публикацию такой крамольнейшей повести, как «Последний срок».
Нет, здесь решение принято на самом высоком уровне. Режим нуждается хоть в каких-то точках контакта с населением. На одном насилии и одной лжи долго не продержишься. Не в марксизме же, полностью дискредитированном в России, искать этих точек соприкосновения? Естественным оказывается обращение к национализму, патриотизму, всегда столь сильному в России и неразрывно связанному с православием. Даже Сталин в трудную минуту приласкал Православную Церковь и открыл храмы.
Но пока что всё это лишь первые осторожные шаги. Напечатать-то Распутина напечатали, а вот критику, настоящую и серьезную, о нем запретили. Пусть, кто сам уже дорос до этих идей, их с радостью встретит в этих книгах, а тем, кто еще не дорос, не надо растолковывать. Преждевременно еще. И чревато опасностями. Литература Бабаевских и Кочетовых утратила свою защитительную функцию. Процесс разложения зашел слишком далеко, тлетворный запах уже начали чувствовать все и повсюду, и такими слабенькими духами его не заглушить. Сегодня сказочками о социалистическом рае уже никого не обманешь, нужно попробовать убедить читателя хотя бы в том, что СССР не хуже других стран. Теперь, чем правдоподобнее, тем лучше. Подчеркиваю: правдоподобнее, а не правдивее. И «промежуточные» вполне справляются с этой задачей. У них всё «как в жизни», всё, кроме главного. Не узнаем мы из их книг, что речь идет о стране, где более трех миллионов человек томятся в концлагерях, где в переполненных спецпсихбольницах пытают людей, где во Владимирской тюрьме за несколько недель человек становится дистрофиком, где бастующих рабочих давят танками, где крестьяне фактически являются государственными рабами, где суды чинят расправу над неугодными по указке партии, а тайная полиция прибегает к гангстерским методам, избивая и даже убивая оппозиционеров, где любое проявление несогласия карается как государственное преступление, где гигантский аппарат КГБ контролирует всю жизнь граждан, где марксистская доктрина является общеобязательным мировоззрением и не приемлющих ее объявляют сумасшедшими, где молодежь, собирающуюся для чтения философских сочинений, арестовывают и запирают в дурдома, где возле правительственных учреждений дежурят полицейские и санитарные машины для транспортировки жалобщиков в кутузки и психушки, где Декларация Прав Человека ООН является запрещенным документом, конфискуемым во время обысков, где людей, выступающих за выполнение международных соглашений, подписанных правительством, отправляют в концлагеря, где границы охраняются, как стены тюрьмы, и пытающихся бежать из страны осуждают на 10 лет лагерей, где царит принудительный труд, где мясо и молоко уже стали предметом роскоши, немногим доступным, где алкоголизм стал социальным бедствием, а воровство (у государства) – нормальным явлением, где каждые три дня в среднем приводятся в исполнение два смертных приговора, где создана неизвестная доселе система привилегий, распространяющихся на такие области и такие вещи, которые еще никогда и нигде привилегиями не были, где все важные государственные решения принимаются втайне от народа, а действия властей никем не контролируются, где Центральное Статистическое Управление – самое засекреченное учреждение (а те статистические данные, которые изредка просачиваются вовне, ошеломляют), где ложь стала нормой общественной жизни, а бессовестность – нормой личного поведения.