Вольная русская литература — страница 93 из 108

еррора и наказывать тех партработников на местах, которые не решаются это делать»; «Не прятать террор, а откровенно легализовать его в уголовном кодексе» (будущая пресловутая 58-я статья); «‘Шельмовать’ противников, прибегая к клевете, ибо клевета является самым эффективным средством борьбы с несогласными»; «Повесить на площади несколько ‘кулаков’, для устрашения» (скрупулезно уточнил: не расстрелять, а «непременно повесить»); «Выстроить заложников из буржуазии (которыми были заполнены тюрьмы) перед позициями Красной армии, с двойной выгодой: перебить буржуазию и помешать наступлению белых». Или – как ответ Максиму Горькому, пытавшемуся спасать арестованных: «интеллигенция – это не мозг нации, как вы пишете, а говно». Вот так! Говорят, человек – это стиль.

Да, в общем-то, достаточно было внимательно читать официально опубликованные опусы Ленина, чтобы понять, кто он. Знаменитая «Лениниана» Венички Ерофеева, пользовавшаяся огромным успехом, вся построена на цитатах из опубликованного.

Почему бы не написать статью под названием «Чьи подтяжки носил Ленин?» В собрании его сочинений опубликован потрясающий документ: расписка в получении со склада хозотдела ЧеКа вещей, отобранных у расстрелянных – костюма, сапог, ремня и подтяжек. Потрясают именно эти подтяжки, предмет интимного пользования. На них, возможно, еще сохранялся запах их прежнего владельца, расстрелянного… Академический «Словарь русского языка» определяет: «мародер – человек, грабящий убитых».

Эти листочки самиздата шли нарасхват, их зачитывали до дыр. Исследователи тщательно подсчитывают, сколько человек подписывало коллективные письма протеста, чтобы определить, сколько было диссидентов в стране. Заявить о себе открыто как о диссиденте – значило погубить не только свою жизнь, но и жизнь своих близких, на это решались немногие. И неужели не понятно, что за спиной каждого явного диссидента стояли тысячи скрытых?

…Лето 1969 года мы с Амальриком провели в глухой деревушке Рязанской губернии. До ближайшей асфальтированной дороги было 15 километров. Мы ходили туда пешком. Амальрик целыми днями писал свою, впоследствии нашумевшую, книгу «Просуществует ли СССР до 1984 года?», а я писал статью о психушках. Вечерами он прочитывал мне написанное за день, и мы это обсуждали. В минуты отдыха он читал Плутарха и Светония, чтобы настроиться на их стиль, лаконичный, точный и яркий.

Питались мы, в основном, огурцами и картошкой с огорода. Если удавалось раздобыть баночку кильки, это было пиршеством.

Амальрик был интересной личностью и очень незаурядным человеком, ярким талантом. Его характерной чертой была необыкновенная сдержанность во всех проявлениях, самодисциплина, погруженность в себя и дистанцирование от всего внешнего, развитое чувство собственного достоинства. Отсутствие этого чувства он считал большим пороком. Он, кажется, был единственным из оппозиционеров, кто осудил Анатолия Кузнецова за сотрудничество с КГБ в целях заполучить разрешение на выезд за границу, чтобы бежать на Запад (признанное им потом в исповеди). Именно оно, это чувство, побудило Амальрика издать свою книгу за границей под собственным именем, а не под псевдонимом, как все ему советовали. Я тоже его отговаривал, говорил: «Посадят сразу». Он отвечал: «Ну что ж, посадят – посидим».

КГБ ухватился за это, пустил «утку» о том, что Амальрик так смело ведет себя, потому что он скрытый стукач. Это было распространенным и самым подлым их способом скомпрометировать кого-то. Пользуясь атмосферой всеобщей подозрительности, они всячески усиливали ее. Амальрик был сильно ранен этой клеветой, переживал. Тогда я первый и единственный раз видел, как он потерял самообладание.

Амальрик и Миша Бернштам, который собирал тогда свидетельства о народных восстаниях против советской власти, были из первых, кто наиболее активно развивали важнейший аспект диссидентства – раскрытие исторической правды. Наряду с ними, такие историки, как Геллер, Некрич, Фельштинский, Дора Штурман, сказали тогда много глубокого и верного о сути коммунизма. Великая несправедливость сегодняшних историков в том, что они совершенно игнорируют эти имена. Да, в тех работах нет большого справочного аппарата и ссылок на архивы, тогда недоступные, кстати. Но, опираясь часто лишь на немногие имевшиеся документы и на историческую логику, эти исследователи сумели сказать правду о тех временах.

Из Сибири Амальрик вышел живым, но не жильцом. Во время чудовищного этапа (в четырехместном купе – 12 человек) он заразился менингитом, после которого был непоправимо нарушен вестибулярный аппарат. Он погиб за рулем, столкнувшись с грузовиком.

Меж тем мрак сгущался. Мне вспоминается один день. Я пришел к Петру Якиру, его дом в то время был как бы штаб-квартирой так называемого Демократического движения. Самого Якира не было дома, но на кухне сидел Илья Габай. Его в это время всё время вызывали на допросы в КГБ, чем-то грозили. Лицо его было неподвижной маской, без мимики, без выражения. На мои вопросы он отвечал заторможенно, с трудом и односложно. Видно было, что его гложет какая-то одна неотступная мысль. Несколько часов спустя он покончил с собой у себя дома, выбросившись из окна. Я не мог простить себе: как же я тогда не понял, что передо мной сидел смертник.

Напомню, что Солженицын дал приказ публиковать «Архипелаг ГУЛаг» за границей после того, как покончила с собой его машинистка, замученная допросами в КГБ.

Сильнейшим ударом по уже поредевшим от арестов рядам диссидентов был процесс над Якиром и Красиным, с их раскаянием и признанием вины. Для всех, кто знал обоих, это было неожиданностью. Но процессу предшествовала длительная, многомесячная подготовка в Лефортовской тюрьме с участием истязателей-профессионалов.

Петр Якир был крупной личностью и яркой фигурой. Типичным лидером, притягивавшим к себе людей, умевшим сплотить их вокруг себя. На вечерах у него дома бывали такие совершенно разные люди, как Андрей Амальрик и Александр Галич, Юлий Ким и Лариса Богораз.

Я вспоминаю с признательностью, что он был первым, кто пришел навестить меня в «психушке». Свидание нам не разрешили, и он стоял во дворе под окном. Я взобрался на подоконник зарешеченного, как и полагается в тюрьме, окна и, привстав на цыпочки, тянулся к далекой маленькой форточке. Разговаривать в такой позиции было невозможно. К тому же, в любую минуту мог появиться санитар и прогнать с подоконника. Мы перебросились с Якиром лишь несколькими короткими фразами. Он смотрел на меня с болью и состраданием. Уходя, крикнул мне: «Крепись, Юра!» В тот же день он сообщил о моем аресте итальянским журналистам, и те дали статьи в газеты.

КГБ точно выбрал момент его ареста: нездоровье, усталость. Осуждать его легко, но если задуматься… Лагерь он знал не из книг, а нутром. Вся молодость его прошла в лагере. И потом на свободе просыпался по ночам в холодном поту, когда ему снилось, что он опять в лагере. Теперь была перспектива вернуться туда снова на старости лет, после нескольких лет нормальной жизни, и на этот раз уже навсегда, до смерти… Осуждать легко, а кто устоял бы на его месте?..

Но если Якира многие прощали, о Красине, тоже старом лагернике, было принято говорить с презрением. А я этих «презиральщиков» хотел бы сначала видеть в Лефортовской тюрьме, прежде чем слушать их. У меня в памяти осталась навсегда наша прощальная, последняя встреча с Якиром. Это было в Лефортовской тюрьме КГБ для особо опасных преступников, на моей очной ставке с ним. Меня ввели в огромный, главный следовательский кабинет тюрьмы. Якир уже сидел там в дальнем углу за письменным столом. Он стал спокойно, не спеша, отвечать на вопросы следователей, их было двое. Все мосты уже были сожжены, решение принято и раздумывать было не о чем. Он просто рассказывал, что было на самом деле: как я встречался с западными корреспондентами и передавал им рукописи самиздата. Отвечал как автомат: вопросы, наверно, были уже отрепетированы. Я, разумеется, всё отрицал. КГБ пытался подключить кого-нибудь еще к Якиру и Красину, чтобы устроить показательный коллективный суд над раскаявшимися и признавшими вину диссидентами, как это они делали в тридцатые годы. Но кроме этих двоих не нашлось больше никого.

Очная ставка закончилась уже около полуночи. Следователь нажал кнопку и вызвал надзирателя. Тот вывел Якира в коридор и, пропустив его вперед на пять шагов, пошел за ним следом. Якир привычным жестом старого зэка взял руки за спину, опустил голову и понуро, усталой походкой, сгорбившись, пошел по коридору. Я смотрел ему вслед. Смотрел, как в тусклом свете тюремного коридора он удалялся, уходил от меня навсегда.

Вместо эпилога

После увольнений с работы, после «психушки», после изнуряющих допросов в Лефортовской тюрьме, я прибыл в аэропорт Шереметьево с визой в кармане, имея при себе всё мое имущество, нажитое за годы жизни в Советском Союзе, – несколько свитеров и пишущую машинку «Эрика», воспетую Галичем.

В то время международный столичный аэропорт великой державы напоминал собой, скорее, захолустный полустанок. Даже не станцию, а именно полустанок. Было-то всего лишь несколько рейсов в день за границу. Перед выходом на посадку нужно было пройти по длинному пустынному коридору, и там, в конце, был небольшой металлический шлагбаум, перекрывавший путь. Перед ним сидел на стуле за столом пограничник. Этот шлагбаум был границей советской империи, за ним начинался свободный мир. Я протянул пограничнику листок с моей фотографией, озаглавленный «Выездная виза». В нем говорилось, что некто без гражданства по фамилии Мальцев имеет право покинуть Советский Союз через пограничные пункты Чоп или Шереметьево в двадцатидневный срок. Этот листок был единственным документом, который нам разрешалось иметь и вывозить. Я протянул его пограничнику, пареньку деревенского вида, веснушчатому, краснощекому. Он посмотрел на листок, потом посмотрел на меня и вдруг… улыбнулся! Это была прощальная улыбка родины. Очень странная улыбка, непонятная. Я потом думал: может быть, им по инструкции положено было провожать изменников родины презрительной улыбкой? Но нет, это не было презрительной усмешкой. Позже, как мне кажется, я понял ее смысл. Я, наверное, весь светился великой, неуемной, ликующей надеждой. Так что, глядя на меня, нельзя было не улыбнуться. С сожалением, конечно. Пограничник протянул руку, нажал рычаг и шлагбаум открылся. Я сделал большой шаг и вышел на свободу.