Вольная русская литература — страница 96 из 108

Антисоветчик по призванию«Моим претензиям к Советам – почти полвека»Интервью с Валерием Сандлером[300]

Легенды и мифы, прежде чем стать достоянием народных масс, рождаются на волне слухов. Так, ходил слух о скромном преподавателе МГУ, который попросил отпустить его в Италию, чтобы лучше узнать язык этой страны, но был упрятан в психушку. И возникла легенда. Но всё происходило совсем не так. О том, что и как было на самом деле, я решил расспросить проживающего в итальянском городе Бергамо[301] профессора Юрия Владимировича Мальцева. Критик и литературовед, специалист по итальянской литературе и культуре, он и есть герой той самой легенды, возникшей из слухов.


[Валерий Сандлер: ]

– Начнем, как в старинном цыганском романсе: чей вы родом, откуда вы?

– Родился в 1932 году в Ростове-на-Дону, в семье служащих. Закончил школу, уехал в Ленинград, поступил на филфак университета, где открылось итальянское отделение. Был я законченным меломаном, обожал итальянскую оперу, всю ее знал наизусть, да и сейчас знаю. Обожание переросло в любовь к Италии. Услыхал, что в ЛГУ можно будет изучать язык этой страны, и аж загорелся: вот это для меня! Попал в самый первый набор.


– Живя в часе езды от Милана, вы теперь можете бывать в «Ла Скала», когда пожелаете…

– Там идет одна оперная постановка в сезон, максимум две. Поэтому «бывать» не получится, скорее – «быть» один-два раза в году. Чем ездить в Ла Скала, выстаивать очередь за дорогими билетами, я лучше послушаю любимую оперу дома: у меня отличная аппаратура, большая коллекция пластинок…

Закончив университет и получив профессию переводчика, я по заказу издательства «Иностранная литература» переводил рассказы Альберто Моравиа, Эдуардо Ди Филиппо, Карло Кассола; писал критические статьи для журналов. Своего жилья в Ленинграде не имел, и в 1967 году уехал в подмосковное Бирюлево, где у моей бабушки была изба, оттуда ездил в Москву искать работу. Устроился на истфак МГУ преподавателем итальянского языка. Вскоре меня вышибли оттуда как диссидента…


– О такой карьере выпускник советского вуза мог только мечтать, а вы ее загубили – зачем?! Что вас не устраивало в СССР?

– Примерно такой же вопрос задала мне редактор парижской газеты «Русская мысль» Ирина Иловайская, когда мы с ней встретились в Риме. Я ответил, что мне открыл глаза Маркс, сказавший: бытие определяет сознание. Советское бытие так определило мое сознание, что я еще студентом возненавидел коммунистическую власть, ее атмосферу удушья.

Подобное отношение к Советам встречается у Ивана Бунина, который пишет в своем дневнике после захвата Лениным власти в Петрограде: «Нечем дышать…». Он спасается бегством в Одессу, но и туда приходят большевики: «Опять то же ощущение: нечем дышать», – пишет Бунин. А вот последняя запись в дневнике у Александра Блока: «Вошь победила мир…».

Осознание того, что я не хочу и не могу жить в этой стране, стало основной мелодией моей жизни. И она звучала не только в моей голове: появились люди, назвавшиеся диссидентами, и я примкнул к ним. Повсеместная ложь, невозможность услышать и произнести вслух слово правды – вот что нас заставляло ненавидеть советский режим. Чтобы хоть как-то продвинуться по службе, нужно было эту ложь одобрять и поддерживать.


– Похоже, ваша нелюбовь к советской власти оказалась настолько сильной, что скрывать ее стало невозможно. И в чем это проявилось?

– Вместе с Петром Якиром и Виктором Красиным я был одним из основателей Инициативной группы по защите прав человека в СССР. С конца 1960-х годов через нашу группу, помимо регулярно выпускаемого бюллетеня «Хроника текущих событий», проходил весь самиздат. Андрей Амальрик и я переправляли на Запад рукописи произведений, публикация которых была невозможна в условиях советской системы. Мы получали рукопись, размножали ее на пишущей машинке, копии передавали за границу через знакомых журналистов: у Андрея их было два – из Нидерландов и США, у меня – из итальянских газет «Корьерре делла сера» и «Стампа», и из телеграфного агентства. Встречаться с ними приходилось, как в шпионских фильмах. Один не очень охотно брал у нас рукописи, двое других смело шли на риск.


– Насколько велик был для них этот риск?

– Могли выслать на родину, только и всего.


– Разве вам неясно было, чем всё это закончится для вас?

– Было ясно главное: благодаря нам о диссидентах заговорил просвещенный мир, газеты и радиостанции. Но тут уже органы стали реагировать, засылать к нам своих агентов. Способных продаться – покупали, слабых духом – запугивали.


– Во время процесса над Красиным и Якиром это им почти удалось…

– Да не почти, а удалось! Красин и Якир признали свою вину, раскаялись.


– Что, по-вашему, заставило их так поступить?

– У обоих юность и молодость прошла в сталинских лагерях, жизни были сломаны. Наконец, в зрелом возрасте они получают немного свободы – а их снова хватают, сажают за решетку, грозят оставить там навсегда, если не раскаются и не выдадут сообщников. Во время одной из очных ставок Красин улучил момент, чтобы шепнуть мне: «У меня нет другого выхода: могут поставить к стенке». Какую надо иметь силу, чтобы выстоять в такой ситуации? По-моему, любой сломался бы…


– Органы вас тоже не оставляли в покое?

– О, еще как! Каждый день с утра я должен был являться в Лефортовскую тюрьму для очной ставки с Якиром и Красиным, тянувшейся до позднего вечера. После чего мне вручали новую повестку – явиться на следующий день сюда же. Утром всё начиналось сызнова: очная ставка, Красин уговаривает меня признаться в том, что я встречался с иностранными журналистами, через них передавал на Запад рукописи самиздата. Иначе, говорил он, «нам всем будет плохо»…


– Распространение самиздата – не единственный ваш грех перед советской властью: вы и письма крамольные подписывали.

– Подписывал. В феврале 1968 подписал обращение в защиту Гинзбурга, Добровольского и Галанскова, в декабре того же года – письмо протеста против суда над восемью участниками демонстрации на Красной площади…


– Напомню читателям: демонстрантов звали Павел Литвинов, Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Вадим Деланэ, Владимир Дремлюга, Константин Бабицкий, Татьяна Баева, Виктор Файнберг. 25 августа 1968 года, на четвертый день оккупации Чехословакии войсками Варшавского договора, эти восемь смельчаков сели на парапет у Лобного места на Красной площади и развернули плакаты: «За вашу и нашу свободу», «Долой оккупантов!». На них тут же набросились «сотрудники в штатском», избили, затолкали в машину и увезли на Лубянку. А потом был суд…

– Следующее письмо я подписал в апреле 1969-го – против ареста Ивана Яхимовича, латвийского учителя, ставшего председателем колхоза. Его арестовали за то, что продал ненужные колхозу бревна, а вырученные деньги распределил между колхозниками, которым до этого не выдавали на трудодень ни копейки. А еще раньше назначил самому себе зарплату в 30 рублей, заявив, что не имеет права получать «больше партмаксимума», пока люди вокруг бедствуют.


– За других вы активно вступались. А своих собственных претензий к властям предержащим у вас что – не было?

– Мои претензии начались в 1960 году, когда мне отказали в визе на поездку в Италию для совершенствования в языке, а редакции отклоняли мои рассказы и статьи. Четыре года спустя я послал в Верховный Совет СССР заявление, в котором отказывался от советского гражданства, назвав причиной «неприятие официальной идеологии». Меня тут же уволили из МГУ. Терять мне было нечего, и в марте 1966-го, а затем в июле 1967-го я направил в Верховный Совет новые письма, в которых просил выпустить меня из страны.


– Никто, разумеется, вас выпускать не собирался, работу вы потеряли. Но надо же было на что-то жить?

– Об этом вовремя позаботилась Госбезопасность. Через несколько дней после того, как я был изгнан из МГУ, ко мне явился участковый милиционер и задал единственный вопрос: «Где работаете?». Дал расписаться на бумаге, в которой говорилось, что если я в двухнедельный срок не представлю справку о трудоустройстве, то буду судим как тунеядец, а затем меня пошлют на принудительные работы. Я узнал, что на Центральном телеграфе нужны разносчики ночных телеграмм, устроился туда, получил необходимую справку, сунул ее под нос участковому – он так удивился! На телеграфе платили гроши, и я подрабатывал уроками итальянского языка, публиковал под чужим именем переводы для Института научно-технической информации.

Поняв, что я увильнул от высылки и принудработ, КГБ решил застать меня врасплох. Получаю по почте повестку из военкомата: явиться на перерегистрацию в такой-то день, в такой-то кабинет. Вхожу, меня поджидают два здоровенных гэбэшника и врач-психиатр. Он для виду задал мне несколько вопросов, после чего я был отвезен в психлечебницу.


– Долго вас там продержали?

– К счастью, недолго. Как только я оказался в психушке, мои итальянские друзья-журналисты передали эту информацию в свои газеты, дело получило огласку, через месяц меня выпустили. Вернувшись домой, я сел к столу и подробнейшим образом, от первого до последнего дня, описал все, что увидел и услышал о методах «лечения» диссидентов. Через верных людей переправил этот отчет в Нью-Йорк, пару недель спустя он появился в «Новом журнале» под заголовком «Репортаж из сумасшедшего дома».


– Ну, тут уж у КГБ лопнуло терпение: пора было от вас избавляться…

– Не сразу. Меня снова тягали в Лефортовскую тюрьму, уламывали: «Выступи на процессе Красина и Якира – отпустим в Италию». Я отказался. А когда процесс закончился, руководство КГБ решило: чем возиться с диссидентами, проще и удобнее вышвырнуть нас за «железный занавес». Первым уехал Солженицын, за ним следом – Максимов, Литвинов, Синявский, Войнович… Мне повезло попасть в этот поток. В 1974 году меня вызвали в ОВИР, забрали паспорт и прочие документы, вместо них выдали бумажку, на которой было написано: «Выездная виза».