Но я уже бежал к приказчику вприпрыжку, довольный, что получу свой урок, как самосильный работник. Курбатов ткнул мне в руки багор и свирепо оглядел меня.
— Благодари плотового, Матвея Егорыча: отнёсся к тебе, чтобы не шатался без дела. А ты, чай, и считать-то не умеешь. Тут на каждую скамью две тыщи надо.
— Я ещё больше умею, — храбро похвалился я, — тыщу-то я без отдышки просчитаю.
Приказчику, должно быть, показалась забавной моя смелость: он вытаращил на меня налитые смехом глаза, и в них увидел я какой-то злой задор. Такую злинку в глазах я замечал у наших деревенских парней, которые стравливали нас, малолеток, на драку. Этого Курбатова я возненавидел ещё в первый день, когда он обидел мать. Чувствуя, что он хочет сделать мне какую-то каверзу, я попятился от него с багром в руках и опасливо нахмурился.
— Ну, начинай, шемая! Вот тебе косяк рыбы, отсчитывай её к скамье Прасковеи-Пятницы. Рыбу будут подвозить на тачках. Я проверю, как ты считаешь. Только знай: я тебе не только ни копейки не заплачу, а и этого вот судачка не дам. Тебя никто не нанимал: ты сам по охотке напросился. А отвечать за урок должен, как заправский мужик.
Я поплевал на ладони и стал перекидывать рыбу из судорожно-кишащей кучи к скамье Прасковеи. А она и Оксана поглядывали на меня и посмеивались. Курбатов стоял, покручивая и подёргивая жёлтые усы, и следил за моим багром.
— Ты зачем, мальчёныш, цену нам сбиваешь? — строго упрекнула меня Прасковея. — Кто тебя надоумил поперёк артели итти? Урок-то труда стоит, а труд награды просит. Брось багор и беги: они на даровых работников охочи, как судаки на шамайку.
А Оксана мечтательно пропела:
— Ах, как я побежала бы с тобой, хлопчик, моряну встречать! И зачем тебе рыба? Этот дылда тебе хребёт поломает.
Она махнула ножиком в сторону Курбатова. Приказчик погрозил ей пальцем.
— Не грози, пугало! — озорно осадила его Прасковея. — Верблюд видом страшный, да дурашный.
Но я не слушал их: мне нравилось считать рыбу багорчиком. А багорчик плотовой распорядился дать мне, как Карманке, который работал здесь, должно быть, давно. Он издали смотрел на меня и поощрительно кивал своим колпаком, и я чувствовал, что он подружился со мной, что он радуется моей смелости, что в этой его доброй улыбке готовность помочь мне и обещание не дать меня в обиду. Он что-то внушал матери и тоже улыбался ей, кивая головой. Но когда к нему обернулся Курбатов и показал ему кулак, Карманка испуганно согнулся и начал быстро работать багром. А я уже знал, что Прасковея с Оксаной заинтересовались мной, что им любопытно следить за моей прыткой работой, что они и потешаются, и любуются мною. Только подрядчица сварливо забубнила, брезгливо оглядывая меня.
— На плоту-то я людями распоряжаюсь. Ежели плотовой этого щенка в расчёт мне подсунет, я с матери взыщу.
Сначала я опасливо следил за приказчиком, который задумал сделать что-то нехорошее со мною. Но потом так увлёкся переброской рыбы багорчиком из кучи в кучу, что приказчик и подрядчица как-то размылись и исчезли, и я их больше не ощущал около себя. Когда я оглянулся, они стояли далеко в задней части плота, около низкого борта огромного чана. В разных местах резалки надрывно распевали запевки. О чём-то бормотали Прасковея с Оксаной. Я не слушал их, считая уже вторую сотню. К моим босым ногам вдруг ринулся густой поток живых судаков, они забились на полу, извиваясь и подпрыгивая, скользкие, холодные, с разинутыми зубастыми пастями. Волосатый мужик в длинной рубахе же откатывал тачку обратно, а старик татарин в тюбетейке на бритой голове катил другую тачку живой рыбы. За ним напирал на ручки тачки третий молодой парень, курносый и губастый. Он с насмешливым изумлением вытаращил глаза и разинул рот.
— О! Три одра на одного комара… Завалим тебя рыбой, затянет тебя трясина, а резалки тебя обработают, как судака. Что за умора — комары в ход пошли?
Оксана весело блеснула глазами и засмеялась.
— Этот наш хлопчик бросает рыбу, как танцует, а считает, как поёт.
Прасковея улыбнулась мне ласково, притянула за руку и шепнула:
— Ты не очень-то старайся. Приказчик хочет над тобой потешиться. Ему, лоботрясу, от скуки нечего делать, как над безобидным поиздеваться. Ты считай ни шатко ни валко, чтобы из силёнки не выбиться.
И она уже не казалась мне грубой и взбалмошной бабой, которая задирает каждого, кто ей попадётся. И вдруг она прижала меня к груди и со слезами в глазах выдохнула с болью:
— Милый мой! У меня был такой же мальчик, как ты, и такой же кудрявенький. Умер здесь, в казарме. В третьем году сгорел в горячке. Приварил меня к своей могилке в песках. Ты не думай, родненький, что я злая. Я это за него да за свою жизнь мщу всей этой ватажной сволочи. Всех я их, кровососов, ненавижу… и житья им не дам!
— Просковея! — испуганно прошептала Оксана. — Идут щучьи морды…
Приказчик защемил мне пальцами ухо и дёрнул к себе.
— Кому багор дали?
В первое мгновение я очень испугался, а потом инстинктивно ударил его пинком между ног. Он охнул, вырвал у меня багор и замахнулся им, бледный от бешенства. Я услышал истошный крик матери и увидел, как Прасковея вскочила со скамьи и вцепилась в его руку.
— Моего сына сожрали, и этого хочешь растоптать? Не дам! Живодёры чортовы!
Прибежала мать и, с помертвевшим лицом, с безумными глазами, потащила меня за руку. Оксана сидела, усмехаясь, и спокойно резала судака. Резалки со всех сторон плота смотрели на нас с любопытством и тревожным ожиданием.
Марийка встретила меня сдержанной усмешкой и, работая багорчиком и ножом, пошутила:
— Ну, мальчик-с-пальчик, наработался? Ты, оказывается, и подраться охочий. Хорошо, что тебя Прасковея выручила: она с горя ничего не боится. Этого тебе приказчик не спустит, а матери из-за тебя придётся попрыгать, как рыбке на сковородке. Ну да всё-таки молодец!
Потемневшие и лихорадочные глаза матери смотрели пристально и странно, словно не узнавали меня.
Целый день до темноты я бродил по прибрежному песку. Он расстилался широким и ровным полем и, мерцая, сливался с блистающей полосой моря у горизонта. Небо было бездонно-синее, кроткое, родное, будто оно пришло сюда вместе со мною из деревни. И воздух был такой чистый и прозрачный, что на далёких песчаных курганах отчётливо видны были ветки мелкого кустарника и ярко-зелёные колючки. На одном из курганов стоял коричнево-пёстрый коршун и лениво чистил клювом свои крылья. А по дороге между курганами скакали лошади, запряжённые в одноколки с широкими ящиками на колёсах. Белоштанные девчата сидели впереди на ящике, свесив ноги, и, подпрыгивая на ухабах, шлёпали лошадей вожжами. Это возили с ерика рыбу на промыслы.
С моря дул свежий ветер, тёплый и влажный. Далеко над морем реяли чайки. Мёртвая баржа попрежнему лежала на боку, огромная и таинственная. Направо за нашим промыслом, перед посёлком, на таком же золотом песке бегали мальчишки и голенастые девчонки. И я видел, что они играли радостно и самозабвенно. А я иду по сыпучему песку, к морю, такой же покинутый, как эта баржа, и у меня нет товарищей. На плоту я хотел работать с охотой и облюбовал работу по своим силам и по душе: мне нравилось размеренное перекидывание рыбы. Там, на плоту, много людей, и каждый делает своё дело привычно, ловко, без передышки — все и каждый связаны друг с другом, одна работа зависит от другой: резалки попарно колышутся на скамьях, и руки их проворно повторяют одни и те же движения и багорчиком, и ножом; счётчики, такие как Карманка, бросают им рыбу багром бойко и без промашки; рабочие подвозят на тачках и выплёскивают вдоль плота всё новые блистающие серебром кучи живой, трепещущей рыбы; подбегают другие рабочие с тачками, подгребают широкими черпалками обработанную рыбу и увозят её в лабазы. На плоту много суеты, движения, всюду — говор, песни, смех. Я добился и своего багра, и своего урока, но приказчик хотел только поиздеваться надо мною: мой трудовой порыв он превратил в потеху.
В этот день я не обедал: противно было думать о еде, о людской толчее и духоте в казарме. Ненависть к приказчику и подрядчице гнала меня дальше от промысла. Невыносимо было встречаться с ними, да и опасно: я чувствовал, что такие люди, как приказчик или Василиса, привыкшие властвовать над подневольными людьми, не спустят отпора и самозащиты. От них постоянно надо ждать внезапной расправы. Я никому не мешал и был рад удружить всем, мне хотелось поработать в общей артели, а меня сразу поймал на этом плотовой и думал помытарить Курбатов. Ведь я видел, как он приказал рабочим подвозить рыбу на тачках только ко мне. Он хотел поиграть со мною. Значит, здесь с работницами и рабочими один разговор — толчки плотового, грубая брань, удары багра Курбатова и охальные окрики подрядчицы. И люди сносят это потому, что боятся, как бы их не выбросили с промысла на нищенство и бесприютность. Астрахань далеко, а здесь — море и сыпучие пески без конца и края. Все работают от темноты до темноты, не разгибая спины, и только в час обеда срываются со скамеек, бегут с плота на двор с криками и начинают кружиться и плясать. И я вижу, что кружатся они и пляшут, сбиваясь в толпу, не потому, что им весело, а потому, что болят спины, затекли ноги и одеревенели руки — надо размяться, разогреться, подышать свободно. Под плясовые выкрики все идут к воротам, в казарму, и тормошатся, взмахивают руками, толкая друг друга, извиваются в пляске.
Вечером тоже долго работали при тусклых фонарях, и на плоту в полумраке резалки шевелились, как призраки. А когда дробно и долго заливался колокол — конец работы — и на скамью падали багорчики и ножи, наступала тишина короткого ожидания, и вдруг чей-то голос требовательно запевал:
Госпожа наша подрядчица!
И все подхватывали с нетерпеливой настойчивостью:
Ах, не пора ли шабашу нам давать,
Шабашу давать, на ужин отпускать?
Все вскакивали с мест, чувствовалось, что эти женщины сейчас свободны, и ни плотовой, ни подрядчица не в силах заставить их дольше работать. Их песня разносилась по двору уверенно, в ней звучал смех уставших, но сильных в своей сплочённости женщин: