Унеси ты, море, моё горе —
Утопи в лазоревых волнах…
Подхватывала Оксана высоко и звонко. С её голосом сливались в радостной готовности голоса матери и Марийки. Сначала женщины молчали и отмахивались, вздыхая, потом с натугой подпевали вполголоса.
А море быстро уходило от нашего берега. С песков к мутному горизонту неслись тучи рыжей пыли. Мне было жалко расставаться с морем, и я бежал по мокрой отмели, чтобы догнать его. Баржа опять свалилась на бок. Вода лизала гнилые доски разбухшего её брюха, и в чёрной ребристой дыре болтались на ветру какие-то обломки и лохмотья.
Дня через два море призрачно искрилось где-то очень далеко и казалось ненастоящим, как мираж. И там, где недавно весело играли белые паруса рыбачьих посуд, теперь до самого неба бушевала песчаная пурга.
С прибрежного плота все опять перешли на дворовый плот. Закрытый камышовыми стенками, сумеречный и душный «сухой плот» не продувался ветром, и только в квадратных дырах вихрилась рыжая муть. В эти дыры въезжали одна за другой высокие арбы, опрокидывались назад, задирая оглобли кверху, сбрасывали рыбу на пол и уезжали в другую дыру напротив. Девки, наглухо закутанные платками с узкой щёлкой для глаз, надрывно кричали на лошадей: «Н-нё! Да нё же, несчастная!» — и хлестали худые их крупы концами вожжей.
С этих дней начались новые перемены в моей жизни. На одной арбе ездила Галя, подруга Оксаны: у неё загноились и распухли руки, и она уже не могла действовать ножом. Перевязанные тряпками пальцы были неподвижны. Приказчик перевёл её на доставку рыбы. Она лихо скакала на своей арбе, и маленькая гнедая лошадка бежала у неё бойко, словно чувствовала строптивый и горячий нрав своей новой погонщицы. Держалась она всегда очень смело и независимо: казалось, что никого и ничего не боится и готова поозоровать каждую минуту. Одно мне в ней было не по душе — это неласковое обращение с женщинами. Отвечала она всем срывка, словно со всеми была в ссоре и всех презирала. И когда резалки обидчиво протестовали, она враждебно отшибала их от себя.
— Какая есть, такая буду. А если не по нраву — отвернитесь.
Оксана и Прасковея только молча улыбались и никогда не упрекали её. Она почему-то запросто, по-родственному привязалась к кузнецу, хотя он был самый отпетый ругатель и нелюдимый бирюк. Он не пил, не бродил по поселку и никогда ни с кем не ссорился, но из своей тёмной берлоги бросал, как камни, тяжёлые слова гулякам, которые являлись в казарму без пиджаков и сапог. Присматриваясь к нему и проверяя свои впечатления отношением к нему Гриши и Прасковеи, я чувствовал, что кузнец — хороший человек, что он никогда никого не обидит и сам дорожит строгостью своего поведения. Дружил он только с кузнецами других промыслов, и я видел, как в чёрной и дымной кузнице толкались эти закопчённые бородатые и безбородые парни. Он что-то показывал им и объяснял с несвойственной ему живостью. Я не раз подходил к дверям кузницы, но войти в железную тьму, пахнущую окалиной, боялся. Кузнец не кричал на меня и не прогонял, но его красные белки казались мне страшными, и я с оторопью уходил прочь.
Однажды подрядчица сварливо приказала мне влезть на арбу к Гале и взять у неё вожжи.
— Нечего зря болтаться. Такие, как ты, по людям работают. В деревне-то, должно, и запрягать, и править лещадью умел. Валяй вместе с Галькой, а то она и арбу по дороге бросит.
Мать испугалась и в смятении крикнула со своей скамьи:
— Не пущу в такую непогодь! Ослепнешь, задохнёшься, песком занесёт…
Но Галя засмеялась и успокоила ее:
— Ничего! Он храбрый молодчик. Вдвоем не страшно.
Я был очень доволен, что буду ездить на арбе и, как в деревне, держать вожжи в руках.
А мать даже соскочила со скамьи с гневным блеском в глазах.
— И не моги, сынок! И не думай! Пропадёшь. Подрядчица только на даровщину горазда…
— Ну, ты… пискунья! — набросилась на неё Василиса. — Мальчишка пускай хлеб зарабатывает, а не ползает тараканом.
Мать с неслыханной смелостью крикнула:
— Не твой хлеб ест. Ты заработанный хлеб отняла у него…
Я вскочил на ступицу колеса, вцепился в край ящика и впрыгнул в слизистое дно арбы. Галя звонко крикнула на лошадку, взмахнула вожжами и пропела по-мальчишечьи:
Я — девчонка сходная:
Горько — не заплачу я,
С гадким я — холодная,
С милым я — горячая!
Колючий песок кружился по двору вихрями, пронзительно бил в лицо и засыпал глаза. Я уже до этого успел приспособиться к ветру: щурился, оставляя узенькую щёлочку между веками, а когда на ресницах оседала пыль, становилось легче — песок сам защищал глаза. Галя опускала платок ниже глаз и быстро вскидывала голову, чтобы взглянуть на дорогу. А дорога заметалась песчаной позёмкой, покрывалась рябью и сугробиками. И только бегущие навстречу лошади с арбами и белоголовые девчата на арбах были нашими вешками. Арбы катились одна за другой, и мне казалось, что в ящиках лежит не рыба, а песок. Девки визгливо кричали на своих лошадей. За нами тоже бежали лошади с хвостами на отлёте. Они часто скрывались в облаках песчаной мглы и опять появлялись, как призраки. А там, где на днях синело море, бушевали клубастые облака ржавого цвета.
Сначала я мучительно терпел ожоги и, надвинув на нос козырёк картуза, храбро покрикивал на лошадь. Но когда вьюга захлестала нас под барханами, я не выдержал и уткнулся в угол вонючего ящика. Галя засмеялась и шлёпнула меня вожжами по спине.
— Эге, хлопчик! Не надолго же тебя хватило! А ну, дай я завяжу тебе лицо фартуком.
Но я опять вскочил на ноги: насмешка Гали была больнее ожогов и ослепляющей пыли. Я не маленький, чтобы окутывали мне голову фартуком. Рабочие не завязывали своих лиц: они только низко надвигали на лоб картузы. Правда, у них были бороды, их забивало песком, и мне было смешно, когда мужики трепали их, как куделю, а песок вылетал из волос, как дым. Не сладко было носить бороды в такие песчаные дни. Карманка тоже морщился от улыбки, когда бородачи выбивали пальцами песок из густой заросли на лице: у него не было бороды, в реденькой шерсти на щеках и подбородке песок не задерживался. И я догадался, что бороды у карсаков потому не растут и узенькие глаза потому щурятся, что они живут в барханах и приспособились к песчаным бурям.
Я храбро подставил лицо навстречу вихрям — и чуть не задохся от сухой пыли, но, прижмурив веки, лихо крикнул на лошадь. Чтобы обезоружить Галю, я обнял её за поясницу и настойчиво потребовал:
— Дай-ка вожжи-то, Галя! Я ведь дома хорошо с лошадьми обходился: на гумно один ездил, и за водой на реку, и боронил…
Она засмеялась.
— Ишь, ловкий какой! Валяй! Погляжу, какой ты наездник.
Я подхватил вожжи, и мне сразу стало хорошо. Может быть, лошадь, почуяв вожжи в руках такого мужчины, как я, побежала бойко, взмахивая головой. И мне было лестно, когда Галя поощрительно пошлёпала меня по плечу и удивлённо крикнула:
— Ой, люди добрые! Да он же — настоящий чумак!
Девчата, закутанные в платки, и бородатые рабочие гнали своих лошадёнок и вожжами, и кнутом, мелькали мимо нас в мутной вьюге и кричали что-то невнятное. Я с гордостью держал вожжи в руках и правил, как самосильный возчик. Когда порывы ветра бросали песок в лицо, я отворачивался, отплёвывался и опять бодро орудовал вожжами, властно покрикивая на лошадь. Сначала Галя следила за мною и, посмеиваясь, командовала:
— Правее держи, хлопчик! На морду встречного коня налетишь.
Она не раз пыталась вцепиться в вожжу, но я локтем отшибал её руку и кричал сердито:
— Не мешай, Галя! И без тебя знаю… Дорогу-то песком заметает — лошади трудно.
Из-под платка смеялись мне лукавые глаза. А лошадь поворачивала ко мне уши и послушно бежала туда, куда я направлял её.
До рыбачьего стана было вёрст пять, но мне показалось, что ехали мы очень долго. Я изнемог от жгучей, непроглядной бури, на зубах хрустела песчаная каша, глаза плакали и закрывались от режущей пыли. И как я ни щурился, как ни смигивал песок, он засорял глаза. Но я не сдавался: мне обязательно нужно было доказать Гале, что я хоть и без платка, а с честью выдержу эту чортову дорогу и не хуже её могу управлять лошадью.
Мы выехали в широкую долину в зарослях лозняка и седого камыша по берегу реки. Стало сразу легко на душе, когда передо мною прохладно зазеленели клочья колючек и жирные пятна толстой ползучей травы, похожей на пырей. Всюду трепалась на ветру серая полынь. Песчаная пыль здесь уже не била в глаза, а проносилась очень высоко и улетала к морю. Оно блистало совсем рядом и морщилось рябью и овчинными волнами, которые быстро убегали от берега в запылённую даль.
Рыбачьи станы разбросаны были по обеим сторонам ерика: тут тоже на просмолённых сваях сползали в реку плоты, а около них колыхалась рыбачья посуда. Поодаль от плотов пластались длинные бараки. Таких ериков по побережью было много — и больших, и маленьких.
Перед плотом стояли несколько одноколок, одна за другой, и ждали своей очереди. Мы остановились позади последней. Из-за плота выезжали арбы, нагружённые рыбой. Девки, забинтованные платками, разудало покрикивали и взмахивали вожжами.
Галя похвалила меня за то, что я хорошо правил лошадью — не струсил перед песчаной вьюгой, — и велела слезть с одноколки. А когда наша арба въедет на плот, мне сразу же нужно вскочить на неё, сесть на доску впереди и с вожжами в руках быть начеку: при выкрике «долой!» рысью выехать с плота на дорогу.
Я охотно спрыгнул с арбы, чтобы размяться и умыться в речке, а главное, чтобы увидеть Балберку и Карпа Ильича с Корнеем. Вода в ерике была бурая, но не мутная и пахла горькой гнилью камыша и водорослей. Но когда я умывался, она показалась мне очень приятной и свежей, словно с лица и глаз сняла душную плёнку.
От самого берега широкой полосой тянулась густая заросль чилима, и в тёмной глубине рогатые орехи шевелились, как живые. Я вытянул длинную коричневую верёвку в узлах и мохрах и нарвал целую пригоршню этих орехов. Они не лезли в карман, больно кололись, но я мужественно терпел их злые уколы: мне хотелось привезти их на плот и подарить матери с Марийкой и Прасковее с Оксаной.